Неточные совпадения
Я обыкновенно входил молча и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого раза, и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте,
мама», чего никогда прежде не делывал, хотя как-то все-таки, от стыдливости, не мог и в этот раз заставить себя посмотреть на нее, и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но о
том не думал.
— Помилуйте,
мама, если вы обе считаете меня в семье как сына и брата,
то…
—
Мама! простите мою вспышку,
тем более что от Андрея Петровича и без
того невозможно укрыться, — засмеялся я притворно и стараясь хоть на миг перебить все в шутку.
— Совсем нет, не приписывайте мне глупостей.
Мама, Андрей Петрович сейчас похвалил меня за
то, что я засмеялся; давайте же смеяться — что так сидеть! Хотите, я вам про себя анекдоты стану рассказывать?
Тем более что Андрей Петрович совсем ничего не знает из моих приключений.
Мама, если не захотите оставаться с мужем, который завтра женится на другой,
то вспомните, что у вас есть сын, который обещается быть навеки почтительным сыном, вспомните и пойдемте, но только с
тем, что «или он, или я», — хотите?
— Вот
мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за
то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят;
мама говорит, что больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти на тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
— Мне-то не знать? Да я же и нянчила этого ребенка в Луге. Слушай, брат: я давно вижу, что ты совсем ни про что не знаешь, а между
тем оскорбляешь Андрея Петровича, ну и
маму тоже.
— Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты,
то ли дело такое солнце!
Мама говорит, что грешно бояться… Аркадий, знаешь ли ты хорошо
маму?
— Все знаешь? Ну да, еще бы! Ты умна; ты умнее Васина. Ты и
мама — у вас глаза проницающие, гуманные,
то есть взгляды, а не глаза, я вру… Я дурен во многом, Лиза.
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за
то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся?
Мама смеялась,
мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Да мало
того, я и сама такая же; я тебя во всем поняла. Знаешь ли ты, что и
мама такая же?
— Я очень дурная. Она, может быть, самая прелестная девушка, а я дурная. Довольно, оставь. Слушай:
мама просит тебя о
том, «чего сама сказать не смеет», так и сказала. Голубчик Аркадий! перестань играть, милый, молю тебя…
мама тоже…
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново,
то и хорошо, — хотел было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал
маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле
мамы на диване.
— Ну и слава Богу! — сказала
мама, испугавшись
тому, что он шептал мне на ухо, — а
то я было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не будет?
— Тем-то и безнравственна родственная любовь,
мама, что она — не заслуженная. Любовь надо заслужить.
Мама до
того вся вспыхнула, что я никогда еще не видал такого стыда на ее лице. Меня всего передернуло...
Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил с места, не
то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но
мама не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела на меня молча.
Я знал, что они там,
то есть
мама и Лиза, и что Татьяна Павловна уже ушла.
— Ну, ну, ничего, — перебила
мама, — а вот любите только друг дружку и никогда не ссорьтесь,
то и Бог счастья пошлет.
— Это играть? Играть? Перестану,
мама; сегодня в последний раз еду, особенно после
того, как Андрей Петрович сам и вслух объявил, что его денег там нет ни копейки. Вы не поверите, как я краснею… Я, впрочем, должен с ним объясниться…
Мама, милая, в прошлый раз я здесь сказал… неловкое слово… мамочка, я врал: я хочу искренно веровать, я только фанфаронил, и очень люблю Христа…
Помните, в
тот вечер у вас, в последний вечер, два месяца назад, как мы сидели с вами у меня «в гробе» и я расспрашивал вас о
маме и о Макаре Ивановиче, — помните ли, как я был с вами тогда «развязен»?
— О, по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза, знает
мама? Да как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки ни капли не винишь себя? Я не знаю, как это судят по-теперешнему и каких ты мыслей,
то есть насчет меня,
мамы, брата, отца… Знает Версилов?
— Ничего ему не будет,
мама, никогда ему ничего не бывает, никогда ничего с ним не случится и не может случиться. Это такой человек! Вот Татьяна Павловна, ее спросите, коли не верите, вот она. (Татьяна Павловна вдруг вошла в комнату.) Прощайте,
мама. Я к вам сейчас, и когда приду, опять спрошу
то же самое…
Я выбежал; я не мог видеть кого бы
то ни было, не только Татьяну Павловну, а
мама меня мучила. Я хотел быть один, один.
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была
мама, хотя с
того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу.
Дело в
том, что визит ее и дозволение ей меня видеть Тушары внутри себя, видимо, считали чрезвычайным с их стороны снисхождением, так что посланная
маме чашка кофею была, так сказать, уже подвигом гуманности, сравнительно говоря, приносившим чрезвычайную честь их цивилизованным чувствам и европейским понятиям.
— Il s'en va, il s'en va! [Он уходит, уходит! (франц.)] — гналась за мною Альфонсина, крича своим разорванным голосом, — mais il me tuera, monsieur, il me tuera! [Но ведь он убьет меня, сударь, убьет! (франц.)] — Но я уже выскочил на лестницу и, несмотря на
то, что она даже и по лестнице гналась за мной, успел-таки отворить выходную дверь, выскочить на улицу и броситься на первого извозчика. Я дал адрес
мамы…
Но
маму я всегда любил, и тогда любил, и вовсе не ненавидел, а было
то, что всегда бывает: кого больше любишь,
того первого и оскорбляешь.
В
той комнатке, через залу, где прежде помещались
мама и Лиза, очевидно был теперь кто-то другой.
Но, к счастию, вдруг вошла
мама, а
то бы я не знаю чем кончил. Она вошла с только что проснувшимся и встревоженным лицом, в руках у ней была стклянка и столовая ложка; увидя нас, она воскликнула...
Но у Макара Ивановича я, совсем не ожидая
того, застал людей —
маму и доктора. Так как я почему-то непременно представил себе, идя, что застану старика одного, как и вчера,
то и остановился на пороге в тупом недоумении. Но не успел я нахмуриться, как тотчас же подошел и Версилов, а за ним вдруг и Лиза… Все, значит, собрались зачем-то у Макара Ивановича и «как раз когда не надо»!
В
то утро,
то есть когда я встал с постели после рецидива болезни, он зашел ко мне, и тут я в первый раз узнал от него об их общем тогдашнем соглашении насчет
мамы и Макара Ивановича; причем он заметил, что хоть старику и легче, но доктор за него положительно не отвечает.
Когда Версилов передавал мне все это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил, что он и сам чрезвычайно искренно занят этим стариком,
то есть гораздо более, чем я бы мог ожидать от человека, как он, и что он смотрит на него как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а не из-за одной только
мамы.
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но
маме не могла не признаться. О, в
тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил. С
того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.
Макар Иванович по поводу этого дня почему-то вдруг ударился в воспоминания и припомнил детство
мамы и
то время, когда она еще «на ножках не стояла».
Назавтра Лиза не была весь день дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и
мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а
тот, с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Для чего так сделал — не знаю, но если б даже
мама подглядела, что я выхожу, и заговорила со мной,
то я бы ответил ей какой-нибудь злостью.
Но, мимо всего другого, я поражен был вопросом: «Почему она думает, что теперь что-то настало и что он даст ей покой? Конечно — потому, что он женится на
маме, но что ж она? Радуется ли
тому, что он женится на
маме, или, напротив, она оттого и несчастна? Оттого-то и в истерике? Почему я этого не могу разрешить?»
Дорогой он промолвил лишь несколько коротеньких фраз о
том, что оставил
маму с Татьяной Павловной, и проч.
— Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее был ребенок от князя Сергея Петровича (по сумасшествию, а не по любви; это — один из подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в
той комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович не смел сюда приходить и смотреть на ребенка; это был мой с ним уговор еще за границей. Я взял его к себе, с позволения твоей
мамы. С позволения твоей
мамы хотел тогда и жениться на этой… несчастной…
— И ты прав. Я догадался о
том, когда уже было все кончено,
то есть когда она дала позволение. Но оставь об этом. Дело не сладилось за смертью Лидии, да, может, если б и осталась в живых,
то не сладилось бы, а
маму я и теперь не пускаю к ребенку. Это — лишь эпизод. Милый мой, я давно тебя ждал сюда. Я давно мечтал, как мы здесь сойдемся; знаешь ли, как давно? — уже два года мечтал.
Начну с
того, что для меня и сомнения нет, что он любил
маму, и если бросил ее и «разженился» с ней, уезжая,
то, конечно, потому, что слишком заскучал или что-нибудь в этом роде, что, впрочем, бывает и со всеми на свете, но что объяснить всегда трудно.
За границей, после долгого, впрочем, времени, он вдруг полюбил опять
маму заочно,
то есть в мыслях, и послал за нею.
О, я слишком знал и тогда, что я всегда начинал любить твою
маму, чуть только мы с ней разлучались, и всегда вдруг холодел к ней, когда опять с ней сходились; но тут было не
то, тогда было не
то.
Впишу здесь, пожалуй, и собственное мое суждение, мелькнувшее у меня в уме, пока я тогда его слушал: я подумал, что любил он
маму более, так сказать, гуманною и общечеловеческою любовью, чем простою любовью, которою вообще любят женщин, и чуть только встретил женщину, которую полюбил этою простою любовью,
то тотчас же и не захотел этой любви — вероятнее всего с непривычки.
Напротив, об
маме он вдруг и совсем забыл, даже денег не выслал на прожиток, так что спасла ее тогда Татьяна Павловна; и вдруг, однако, поехал к
маме «спросить ее позволения» жениться на
той девице, под
тем предлогом, что «такая невеста — не женщина».
Еще не веря себе, он поспешил было давеча к
маме — и что же: он вошел именно в
ту минуту, когда она стала свободною и завещавший ее ему вчера старик умер.
Впрочем, в встрече его с нею и в двухлетних страданиях его было много и сложного: «он не захотел фатума жизни; ему нужна была свобода, а не рабство фатума; через рабство фатума он принужден был оскорбить
маму, которая просидела в Кенигсберге…» К
тому же этого человека, во всяком случае, я считал проповедником: он носил в сердце золотой век и знал будущее об атеизме; и вот встреча с нею все надломила, все извратила!
Правда,
мама все равно не дала бы ему спокойствия, но это даже
тем бы и лучше: таких людей надо судить иначе, и пусть такова и будет их жизнь всегда; и это — вовсе не безобразие; напротив, безобразием было бы
то, если б они успокоились или вообще стали бы похожими на всех средних людей.
Я, например, говорил об его убеждениях, но, главное, о его вчерашнем восторге, о восторге к
маме, о любви его к
маме, о
том, что он целовал ее портрет…