Неточные совпадения
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему, все всю жизнь ее звали тетушкой, не
только моей, но и вообще, равно
как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле не сродни.
Что же до Макара Иванова, то не знаю, в
каком смысле он потом женился, то есть с большим ли удовольствием или
только исполняя обязанность.
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что знаю, до
какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность;
только я скажу этому господину, что он сам не смыслит, и докажу ему это.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не
только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так
как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не мог вообразить,
как можно было так постареть и истереться всего
только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на дела этого старика и был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь,
как я заметил, ужасно боялся его, не
только в то время,
как я поступил, но, кажется, и всегда во всю дружбу.
Он
как раз заговорил в этом роде,
только что я пришел в это утро.
И вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и, видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она
только что вошла и поклонилась
как вошедшая, но улыбка была до того добрая, что, видимо, была преднамеренная. И, помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
Вот
как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю
только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Осталось за мной. Я тотчас же вынул деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро, стал разглядывать: не считая футляра, это была самая дрянная вещь в мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький, с золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой,
как заводились в старину у
только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы были храмы на горе, амуры, пруд с плавающими лебедями; были стишки...
— Я бы должен был спросить двадцать пять рублей; но так
как тут все-таки риск, что вы отступитесь, то я спросил
только десять для верности. Не спущу ни копейки.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной
только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, — вот
как люди делают!
Зверева (ему тоже было лет девятнадцать) я застал на дворе дома его тетки, у которой он временно проживал. Он
только что пообедал и ходил по двору на ходулях; тотчас же сообщил мне, что Крафт приехал еще вчера и остановился на прежней квартире, тут же на Петербургской, и что он сам желает
как можно скорее меня видеть, чтобы немедленно сообщить нечто нужное.
Только что мы вошли в крошечную прихожую,
как послышались голоса; кажется, горячо спорили и кто-то кричал: «Quae medicamenta non sanant — ferrum sanat, quae ferrum non sanat — ignis sanat!» [«Чего не исцеляют лекарства — исцеляет железо, чего не исцеляет железо — исцеляет огонь!» (лат.)]
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к
какому бы ни было. В гимназии я с товарищами был на ты, но ни с кем почти не был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить
только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один
только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того,
как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз больше буду, чем все проповедники; но
только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня,
как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
Если б я не был так взволнован, уж разумеется, я бы не стрелял такими вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда не говорил, а
только о нем слышал. Меня удивляло, что Васин
как бы не замечал моего сумасшествия!
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и
только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал,
как солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать,
какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
Она же, овдовев, осталась, по милости игрока мужа, без всяких средств и на одного
только отца и рассчитывала: она вполне надеялась получить от него новое приданое, столь же богатое,
как и первое!
Уж одно слово, что он фатер, — я не об немцах одних говорю, — что у него семейство, он живет
как и все, расходы
как и у всех, обязанности
как и у всех, — тут Ротшильдом не сделаешься, а станешь
только умеренным человеком. Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или даже
только пожелав им стать, но не по-фатерски, а серьезно, — я уже тем самым разом выхожу из общества.
Но, взамен того, мне известно
как пять моих пальцев, что все эти биржи и банкирства я узнаю и изучу в свое время,
как никто другой, и что наука эта явится совершенно просто, потому
только, что до этого дойдет дело.
Когда мне мать подавала утром, перед тем
как мне идти на службу, простылый кофей, я сердился и грубил ей, а между тем я был тот самый человек, который прожил весь месяц
только на хлебе и на воде.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя:
как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это
только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
Но будь я богат,
как Ротшильд, — кто будет справляться с лицом моим и не тысячи ли женщин,
только свистни, налетят ко мне с своими красотами?
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп
только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый раз, может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда
как до сих пор сам же я того требовал.
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы вам так с ним теперь! Да вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя было принять за серьезное, но улыбнулась она (если
только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому что ужасно любила ее доброту и уж без сомнения заметила,
как в ту минуту она была счастлива моею покорностью.
— Не то что обошел бы, а наверно бы все им оставил, а обошел бы
только одного меня, если бы сумел дело сделать и
как следует завещание написать; но теперь за меня закон — и кончено. Делиться я не могу и не хочу, Татьяна Павловна, и делу конец.
— Не понимаю; а впрочем, если ты столь щекотлив, то не бери с него денег, а
только ходи. Ты его огорчишь ужасно; он уж к тебе прилип, будь уверен… Впрочем,
как хочешь…
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то, может быть, и не назначит, — но, во всяком случае,
только мы его и видели. Он у нас
как месяц молодой — чуть покажется, тут и закатится.
— Мама, а не помните ли вы,
как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне
только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
— Подробности?
Как достал? Да повторяю же, я
только и делал, что доставал о вас подробности, все эти девять лет.
— Друг мой, если б я
только знал… — протянул Версилов с небрежной улыбкой несколько утомленного человека, — каков, однако, негодяй этот Тушар! Впрочем, я все еще не теряю надежды, что ты как-нибудь соберешься с силами и все это нам наконец простишь, и мы опять заживем
как нельзя лучше.
В субботу, однако, никак не удалось бежать; пришлось ожидать до завтра, до воскресенья, и,
как нарочно, Тушар с женой куда-то в воскресенье уехали; остались во всем доме
только я да Агафья.
— А ведь действительно, Татьяна Павловна сказала мне новое, — твердо обернулся я наконец к Версилову, — ведь действительно я настолько лакей, что никак не могу удовлетвориться
только тем, что Версилов не отдал меня в сапожники; даже «права» не умилили меня, а подавай, дескать, мне всего Версилова, подавай мне отца… вот чего потребовал —
как же не лакей?
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было не так дурно,
как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь
только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
Этот Макар отлично хорошо понимал, что я так и сделаю,
как говорю; но он продолжал молчать, и
только когда я хотел было уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю тебя, которая даже меня тогда удивила.
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел,
как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и
только теперь догадался, когда у вас еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда ли?
Видал я таких, что из-за первого ведра холодной воды не
только отступаются от поступков своих, но даже от идеи, и сами начинают смеяться над тем, что, всего час тому, считали священным; о,
как у них это легко делается!
Веселый господин кричал и острил, но дело шло
только о том, что Васина нет дома, что он все никак не может застать его, что это ему на роду написано и что он опять,
как тогда, подождет, и все это, без сомнения, казалось верхом остроумия хозяйке.
Волосы его, темно-русые с легкою проседью, черные брови, большая борода и большие глаза не
только не способствовали его характерности, но именно
как бы придавали ему что-то общее, на всех похожее.
Он еще не успел и сесть,
как мне вдруг померещилось, что это, должно быть, отчим Васина, некий господин Стебельков, о котором я уже что-то слышал, но до того мельком, что никак бы не мог сказать, что именно: помнил
только, что что-то нехорошее.
Я желаю заключить о его основательности:
как вы думаете, мог бы я обратиться за заключением к толпе англичан, с которыми шествую, единственно потому
только, что не сумел заговорить с ними на водах?
Я запомнил
только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица
как бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти;
только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
Я вовсе не читателю задаю этот вопрос, я
только представляю себе эту тогдашнюю минуту, и совершенно не в силах даже и теперь объяснить,
каким образом случилось, что я вдруг бросился за занавеску и очутился в спальне Татьяны Павловны.
— Да, какой-то дурачок, что, впрочем, не мешает ему стать мерзавцем. Я
только была в досаде, а то бы умерла вчера со смеху: побледнел, подбежал, расшаркивается, по-французски заговорил. А в Москве Марья Ивановна меня о нем,
как о гении, уверяла. Что несчастное письмо это цело и где-то находится в самом опасном месте — это я, главное, по лицу этой Марьи Ивановны заключила.
— То-то и есть, что есть: она
только лжет, и
какая это, я вам скажу, искусница! Еще до Москвы у меня все еще оставалась надежда, что не осталось никаких бумаг, но тут, тут…
— Обольщала, Татьяна Павловна, пробовала, в восторг даже ее привела, да хитра уж и она очень… Нет, тут целый характер, и особый, московский… И представьте, посоветовала мне обратиться к одному здешнему, Крафту, бывшему помощнику у Андроникова, авось, дескать, он что знает. О Крафте этом я уже имею понятие и даже мельком помню его; но
как сказала она мне про этого Крафта, тут
только я и уверилась, что ей не просто неизвестно, а что она лжет и все знает.
— Ложь, вздор! — прервал я ее неистово, — вы сейчас называли меня шпионом, о Боже! Стоит ли не
только шпионить, но даже и жить на свете подле таких,
как вы! Великодушный человек кончает самоубийством, Крафт застрелился — из-за идеи, из-за Гекубы… Впрочем, где вам знать про Гекубу!.. А тут — живи между ваших интриг, валандайся около вашей лжи, обманов, подкопов… Довольно!
Ну, все равно,
как бы ни выразиться, но
только я не виноват!