Неточные совпадения
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду
можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен,
как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом,
какой только
можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Объяснить разве
можно тем, что сделала она не помня себя, то есть не в том смысле,
как уверяют теперь адвокаты про своих убийц и воров, а под тем сильным впечатлением, которое, при известном простодушии жертвы, овладевает фатально и трагически.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я не любил, но человек этот меня знать не хотел и унизил, тогда
как я мечтал о нем все эти годы взасос (если
можно так о мечте выразиться).
—
Как,
как вы сказали? — привязался я, — не от всякого
можно… именно так! Не всякий стоит, чтобы на него обращать внимание, — превосходное правило! Именно я в нем нуждаюсь. Я это запишу. Вы, князь, говорите иногда премилые вещи.
Я и представить не мог, чтобы
можно было так испугаться,
как он, после этих слов моих.
Я его не так любил, даже не любил вовсе. Он был очень бел волосами, с полным, слишком белым лицом, даже неприлично белым, до детскости, а ростом даже выше меня, но принять его
можно было не иначе
как за семнадцатилетнего. Говорить с ним было не о чем.
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но
можно работать и не для одной России. И, кроме того,
как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
Как же
можно сказать человеку, что нечего делать?
То, что я бросил мою идею и затянулся в дела Версилова, — это еще
можно было бы чем-нибудь извинить; но то, что я бросаюсь,
как удивленный заяц, из стороны в сторону и затягиваюсь уже в каждые пустяки, в том, конечно, одна моя глупость.
Горбун согласился —
можно представить, за
какую цену!
Я опять направлялся на Петербургскую. Так
как мне в двенадцатом часу непременно надо было быть обратно на Фонтанке у Васина (которого чаще всего
можно было застать дома в двенадцать часов), то и спешил я не останавливаясь, несмотря на чрезвычайный позыв выпить где-нибудь кофею. К тому же и Ефима Зверева надо было захватить дома непременно; я шел опять к нему и впрямь чуть-чуть было не опоздал; он допивал свой кофей и готовился выходить.
Именно нужны все эти подробности, чтоб
можно было понять,
каким образом могло произойти такое сумасшедшее приключение, имевшее такое огромное влияние на все последующее.
Если хотите, тут характернее всего то, что
можно сделать логический вывод
какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода — это, конечно, не всегда бывает.
— Ну вот, распилить
можно было, — начал я хмуриться; мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием. Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я видел это; мне, помню, было даже это
как бы трогательно от него.
Я промолчал; ну что тут
можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Кроме того, я видел ясно, что в нем всегда
как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему все больше и больше.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал,
как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть
можно, потому что я играл без расчета, на ура,
как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду… Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от вас…
Всего краше, всего светлее было то, что он в высшей степени понял, что «
можно страдать страхом по документу» и в то же время оставаться чистым и безупречным существом,
каким она сегодня передо мной открылась.
— Но
какая же ненависть!
Какая ненависть! — хлопнул я себя по голове рукой, — и за что, за что? К женщине! Что она ему такое сделала? Что такое у них за сношения были, что такие письма
можно писать?
— Мама, родная, неужто вам
можно оставаться? Пойдемте сейчас, я вас укрою, я буду работать для вас
как каторжный, для вас и для Лизы… Бросимте их всех, всех и уйдем. Будем одни. Мама, помните,
как вы ко мне к Тушару приходили и
как я вас признать не хотел?
«Взлезть на забор очень
можно», — рассуждал я;
как раз тут в двух шагах очутились в стене ворота, должно быть наглухо запертые по целым месяцам.
Ботаника совершенно знает,
как растет дерево, физиолог и анатом знают даже, почему поет птица, или скоро узнают, а что до звезд, то они не только все сосчитаны, но всякое движение их вычислено с самою минутною точностью, так что
можно предсказать, даже за тысячу лет вперед, минута в минуту, появление какой-нибудь кометы… а теперь так даже и состав отдаленнейших звезд стал известен.
Дело в том, что,
как только обнаружилось все о князе, тотчас после его ареста, то Лиза, первым делом, поспешила стать в такое положение относительно нас и всех, кого угодно, что
как будто и мысли не хотела допустить, что ее
можно сожалеть или в чем-нибудь утешать, а князя оправдывать.
А люди-то на нее удивляются: «Уж и
как же это
можно, чтоб от такого счастья отказываться!» И вот чем же он ее в конце покорил: «Все же он, говорит, самоубивец, и не младенец, а уже отрок, и по летам ко святому причастью его уже прямо допустить нельзя было, а стало быть, все же он хотя бы некий ответ должен дать.
О, я чувствовал, что она лжет (хоть и искренно, потому что лгать
можно и искренно) и что она теперь дурная; но удивительно,
как бывает с женщинами: этот вид порядочности, эти высшие формы, эта недоступность светской высоты и гордого целомудрия — все это сбило меня с толку, и я стал соглашаться с нею во всем, то есть пока у ней сидел; по крайней мере — не решился противоречить.
Я начал было плакать, не знаю с чего; не помню,
как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем,
как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что
можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда
как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
А осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому,
как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России; впрочем, одного-то дерева мало будет,
можно бы приказать сажать и каждый год по дереву.
— Она к нему на квартиру?
Как это
можно?