Неточные совпадения
Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший
такое капитальное влияние на склад
всей души моей и даже, может быть, еще надолго заразивший собою
все мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой.
Маленькие дети его были не при нем, по обыкновению, а у родственников;
так он
всю жизнь поступал с своими детьми, с законными и незаконными.
Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню, что один из учителей — впрочем, он один и был — нашел, что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я
всего только в год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне...
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания,
так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при
всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
Он не то чтобы был начетчик или грамотей (хотя знал церковную службу
всю и особенно житие некоторых святых, но более понаслышке), не то чтобы был вроде,
так сказать, дворового резонера, он просто был характера упрямого, подчас даже рискованного; говорил с амбицией, судил бесповоротно и, в заключение, «жил почтительно», — по собственному удивительному его выражению, — вот он каков был тогда.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже делом решенным, и
все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в
таких случаях,
так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Я вполне готов верить, как уверял он меня прошлого года сам, с краской в лице, несмотря на то, что рассказывал про
все это с самым непринужденным и «остроумным» видом, что романа никакого не было вовсе и что
все вышло
так.
В этом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю, и если бы было противное, то надо бы было разом низвести
всех женщин на степень простых домашних животных и в
таком только виде держать их при себе; может быть, этого очень многим хотелось бы.
Вопрос следующий: как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная
всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше чем какого-то Бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до
такого греха?
Напротив, скажу теперь вперед, что быть более чистой душой, и
так потом во
всю жизнь, даже трудно себе и представить.
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала
всю жизнь; только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но
так всегда у этих «беззащитных»: и знают, что гибель, а лезут.
Я их видел; в них мало чего-нибудь личного; напротив, по возможности одни только торжественные извещения о самых общих событиях и о самых общих чувствах, если
так можно выразиться о чувствах: извещения прежде
всего о своем здоровье, потом спросы о здоровье, затем пожелания, торжественные поклоны и благословения — и
все.
Я
так и прописываю это слово: «уйти в свою идею», потому что это выражение может обозначить почти
всю мою главную мысль — то самое, для чего я живу на свете.
Но чуть увижу, что этот шаг, хотя бы и условный и малый, все-таки отдалит меня от главного, то тотчас же с ними порву, брошу
все и уйду в свою скорлупу».
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый
все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне
все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли
такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я не любил, но человек этот меня знать не хотел и унизил, тогда как я мечтал о нем
все эти годы взасос (если можно
так о мечте выразиться).
Наконец, чтобы перейти к девятнадцатому числу окончательно, скажу пока вкратце и,
так сказать, мимолетом, что я застал их
всех, то есть Версилова, мать и сестру мою (последнюю я увидал в первый раз в жизни), при тяжелых обстоятельствах, почти в нищете или накануне нищеты.
Все вещи уже были заложены,
так что я даже отдал матери, таинственно от Версилова, мои таинственные шестьдесят рублей.
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не мог вообразить, как можно было
так постареть и истереться
всего только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Но
так как это поползновение слишком не соответствовало интересам некоторых лиц, окружавших князя, то старика сторожили со
всех сторон.
Поступив к нему, я тотчас заметил, что в уме старика гнездилось одно тяжелое убеждение — и этого никак нельзя было не заметить, — что все-де как-то странно стали смотреть на него в свете, что
все будто стали относиться к нему не
так, как прежде, к здоровому; это впечатление не покидало его даже в самых веселых светских собраниях.
Удивлялся я тоже не раз и его лицу: оно было на вид чрезвычайно серьезное (и почти красивое), сухое; густые седые вьющиеся волосы, открытые глаза; да и
весь он был сухощав, хорошего роста; но лицо его имело какое-то неприятное, почти неприличное свойство вдруг переменяться из необыкновенно серьезного на слишком уж игривое,
так что в первый раз видевший никак бы не ожидал этого.
Но
всего милее ему было поболтать о женщинах, и
так как я, по нелюбви моей к разговорам на эту тему, не мог быть хорошим собеседником, то он иногда даже огорчался.
Помню (
так как я помню
все это утро до мелочи), что между нами произошла тогда прегадкая, по своей реальной правде, сцена.
Князь испугался и стал уверять, что я ужасно много служил, что я буду еще больше служить и что пятьдесят рублей
так ничтожно, что он мне, напротив, еще прибавит, потому что он обязан, и что он сам рядился с Татьяной Павловной, но «непростительно
все позабыл».
На свете всегда подлостью оканчивается, и, что хуже
всего, он тогда сумел-таки почти доказать мне, что я заслужил неоспоримо, а я имел глупость поверить, и притом как-то решительно невозможно было не взять.
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся,
так что
все это было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла…
Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с
такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
— Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко
всем нам, как лист: что, дескать, едим, об чем мыслим? — то есть почти
так. Пугал и очищал: «Если ты религиозен, то как же ты не идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно меня любил Страшным судом пугать, меня из
всех.
Положим, что я употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была
так же серьезна, как была и с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это еще труднее понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и
все возражения на это же сводятся.
—
Так объявляю же вам, что
все это — ложь, сплетение гнусных козней и клевета врагов, то есть одного врага, одного главнейшего и бесчеловечного, потому что у него один только враг и есть — это ваша дочь!
Главное, я был сбит тем, что князь
так закричал на меня три минуты назад, и
все еще не знал: уходить мне или нет.
Впрочем, и
все, что описывал до сих пор, по-видимому с
такой ненужной подробностью, —
все это ведет в будущее и там понадобится. В своем месте
все отзовется; избежать не умел; а если скучно, то прошу не читать.
И я повернулся и вышел. Мне никто не сказал ни слова, даже князь;
все только глядели. Князь мне передал потом, что я
так побледнел, что он «просто струсил».
От кого бы перенес я
такой взгляд и
такую нахальную улыбку без немедленного протеста, хотя бы глупейшего, — это
все равно, — с моей стороны?
Крафтово лицо я никогда не забуду: никакой особенной красоты, но что-то как бы уж слишком незлобивое и деликатное, хотя собственное достоинство
так и выставлялось во
всем.
Двадцати шести лет, довольно сухощав, росту выше среднего, белокур, лицо серьезное, но мягкое; что-то во
всем нем было
такое тихое.
— Нет, это не
так надо ставить, — начал, очевидно возобновляя давешний спор, учитель с черными бакенами, горячившийся больше
всех, — про математические доказательства я ничего не говорю, но это идея, которой я готов верить и без математических доказательств…
–…второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Ввиду этого, может быть и справедливого, своего вывода господин Крафт пришел к заключению, что всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть этой идеей парализована,
так сказать, у
всех должны опуститься руки и…
Что ж, он вдруг
так был убит, что
все грустил,
так грустил, что ходит и на него глядеть нельзя, — и кончил тем, что умер, почти после полгода.
С замиранием представлял я себе иногда, что когда выскажу кому-нибудь мою идею, то тогда у меня вдруг ничего не останется,
так что я стану похож на
всех, а может быть, и идею брошу; а потому берег и хранил ее и трепетал болтовни.
Я выпалил
все это нервно и злобно, порвав
все веревки. Я знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить и перепобедить. Это
так было для меня важно! Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего не говорили, а
все слушали. Я
все продолжал обращаться к учителю...
Нет-с, если
так, то я самым преневежливым образом буду жить для себя, а там хоть бы
все провалились!
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался разом,
так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости.
Все они жали руку Дергачеву и выходили, не обращая на меня никакого внимания.
Одно мгновение мне вдруг захотелось взять и уйти и
так оставить
все дела навсегда.
Да и что
такое были
все эти дела в сущности?
— Но передать князю Сокольскому я тоже не могу: я убью
все надежды Версилова и, кроме того, выйду перед ним изменником… С другой стороны, передав Версилову, я ввергну невинных в нищету, а Версилова все-таки ставлю в безвыходное положение: или отказаться от наследства, или стать вором.
— Нет, не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него
всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено, не имело бы большого юридического значения,
так что дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет,
так сказать, дело совести…
И вот, ввиду
всего этого, Катерина Николавна, не отходившая от отца во время его болезни, и послала Андроникову, как юристу и «старому другу», запрос: «Возможно ли будет, по законам, объявить князя в опеке или вроде неправоспособного; а если
так, то как удобнее это сделать без скандала, чтоб никто не мог обвинить и чтобы пощадить при этом чувства отца и т. д., и т. д.».
Но Крафт имел все-таки уверенность, что компрометирующий документ будто бы попался в руки Версилова через близость того со вдовой и с дочерьми Андроникова; уже известно было, что они тотчас же и обязательно предоставили Версилову
все бумаги, оставшиеся после покойного.