Неточные совпадения
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым
был давно уже делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец
пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Не на что
было жаловаться:
идет человек подле и разговаривает сам с собой.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен
был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу
быть спокоен, что не
будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и
будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года
пойдут, увидите».
— Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист: что, дескать,
едим, об чем мыслим? — то
есть почти так. Пугал и очищал: «Если ты религиозен, то как же ты не
идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно меня любил Страшным судом пугать, меня из всех.
Десятирублевая
была в жилетном кармане, я просунул два пальца пощупать — и так и
шел не вынимая руки.
Идти надо
было на Петербургскую сторону, но усталости я не чувствовал.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но
идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут
была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз
пойти решился; это тоже
было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
— Очень рад, что вы пришли, — сказал Крафт. — У меня
есть одно письмо, до вас относящееся. Мы здесь посидим, а потом
пойдем ко мне.
Я крепко пожал руку Васина и добежал до Крафта, который все
шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не хотел еще и не мог говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт
была деликатность.
И вот, ввиду всего этого, Катерина Николавна, не отходившая от отца во время его болезни, и
послала Андроникову, как юристу и «старому другу», запрос: «Возможно ли
будет, по законам, объявить князя в опеке или вроде неправоспособного; а если так, то как удобнее это сделать без скандала, чтоб никто не мог обвинить и чтобы пощадить при этом чувства отца и т. д., и т. д.».
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас
пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге,
была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может
быть, не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
— Я так и предчувствовал, — сказал я, — что от вас все-таки не узнаю вполне. Остается одна надежда на Ахмакову. На нее-то я и надеялся. Может
быть,
пойду к ней, а может
быть, нет.
Я описываю тогдашние мои чувства, то
есть то, что мне
шло в голову тогда, когда я сидел в трактире под соловьем и когда порешил в тот же вечер разорвать с ними неминуемо.
Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться один на улице; он, кажется, потерял дорогу; одна баба остановилась
было на минуту его выслушать, но ничего не поняла, развела руками и
пошла дальше, оставив его одного в темноте.
Когда мне мать подавала утром, перед тем как мне
идти на службу, простылый кофей, я сердился и грубил ей, а между тем я
был тот самый человек, который прожил весь месяц только на хлебе и на воде.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она
было стала поспешно вставать, чтоб
идти на кухню, и в первый раз, может
быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как до сих пор сам же я того требовал.
— Как же, Аркашенька, как же! да, я там у Варвары Степановны три раза гостила; в первый раз приезжала, когда тебе всего годочек от роду
был, во второй — когда тебе четвертый годок
пошел, а потом — когда тебе шесть годков минуло.
Я опять направлялся на Петербургскую. Так как мне в двенадцатом часу непременно надо
было быть обратно на Фонтанке у Васина (которого чаще всего можно
было застать дома в двенадцать часов), то и спешил я не останавливаясь, несмотря на чрезвычайный позыв
выпить где-нибудь кофею. К тому же и Ефима Зверева надо
было захватить дома непременно; я
шел опять к нему и впрямь чуть-чуть
было не опоздал; он допивал свой кофей и готовился выходить.
Ясно
было, что говорили одушевленно и страстно и что дело
шло не о выкройках: о чем-то сговаривались, или спорили, или один голос убеждал и просил, а другой не слушался и возражал.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас у него
была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге, у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех знаете, нельзя ли узнать хоть в бумагах его, потому что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него
пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки попадут? Я вашего совета прибежала спросить.
Через десять минут, когда уже я
был совсем готов и хотел
идти за извозчиком, вошла в мою светелку сестра.
— Я
буду помнить, Лиза, что ты побледнела, когда услышала, что я
пойду на дуэль!
И глупая веселость его и французская фраза, которая
шла к нему как к корове седло, сделали то, что я с чрезвычайным удовольствием выспался тогда у этого шута. Что же до Васина, то я чрезвычайно
был рад, когда он уселся наконец ко мне спиной за свою работу. Я развалился на диване и, смотря ему в спину, продумал долго и о многом.
Снесли мы куцавейку, на заячьем меху
была, продали,
пошла она в газету и вот тут-то публиковалась: приготовляет, дескать, изо всех наук и из арифметики: „Хоть по тридцати копеек, говорит,
будут платить“.
И никого-то у нас здесь знакомых таких,
пойти совсем не к кому: „Что с нами
будет? — думаю“.
Только что убежала она вчера от нас, я тотчас же положил
было в мыслях
идти за ней следом сюда и переубедить ее, но это непредвиденное и неотложное дело, которое, впрочем, я весьма бы мог отложить до сегодня… на неделю даже, — это досадное дело всему помешало и все испортило.
И ведь
была мысль в голове
послать вместо себя Софью Андреевну.
— «Бабий пророк»! Mais… c'est sharmant! [Но… это очаровательно! (франц.)] Ха-ха! Но это так
идет к нему, то
есть это вовсе не
идет — тьфу!.. Но это так метко… то
есть это вовсе не метко, но…
И хоть вы, конечно, может
быть, и не
пошли бы на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов, как бы вы там ни приняли и что бы вы там ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.
— Да, вызвал; я тотчас же принял вызов, но решил, еще раньше встречи,
послать ему письмо, в котором излагаю мой взгляд на мой поступок и все мое раскаяние в этой ужасной ошибке… потому что это
была только ошибка — несчастная, роковая ошибка!
Выйдя на улицу, я повернул налево и
пошел куда попало. В голове у меня ничего не вязалось.
Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое,
было в ее сияющем взгляде.
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если
будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот
шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело
было… Да? Ведь да?
У меня звезда!» Я
шел по тоненькому мостику из щепок, без перил, над пропастью, и мне весело
было, что я так
иду; даже заглядывал в пропасть.
Он примолк. Мы уже дошли до выходной двери, а я все
шел за ним. Он отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг схватил его за руку;
была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не
было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я
был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не
пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
— Слушайте, ничего нет выше, как
быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше могу
быть полезен? Я знаю, что вам не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и
пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
Что мог я извлечь и из этого? Тут
было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими, хотя и добрыми, чувствами; но того ли мне надо
было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы
послать сына своего хоть на смерть, как древний Гораций своих сыновей за идею Рима?
Замечу раз навсегда, что развязность никогда в жизни не
шла ко мне, то
есть не
была мне к лицу, а, напротив, всегда покрывала меня позором.
— Ну и
слава Богу! — сказала мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я
было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой
будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не
будет?
Я с ними простился и вышел, подумывая о шансах увидеться сегодня с Версиловым; мне очень надо
было переговорить с ним, а давеча нельзя
было. Я сильно подозревал, что он дожидается у меня на квартире.
Пошел я пешком; с тепла принялось слегка морозить, и пройтись
было очень приятно.
— Совершенно вас извиняю, господин офицер, и уверяю вас, что вы со способностями. Действуйте так и в гостиной — скоро и для гостиной этого
будет совершенно достаточно, а пока вот вам два двугривенных,
выпейте и закусите; извините, городовой, за беспокойство, поблагодарил бы и вас за труд, но вы теперь на такой благородной ноге… Милый мой, — обратился он ко мне, — тут
есть одна харчевня, в сущности страшный клоак, но там можно чаю напиться, и я б тебе предложил… вот тут сейчас,
пойдем же.
То
есть это другие ходят, а я сзади нарочно
иду да и думаю: не она ли, вот-вот, думаю, это Оля моя и
есть?
— Постой, Лиза, постой, о, как я
был глуп! Но глуп ли? Все намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я мог узнать? Из того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой
шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже
было?
Было?
— Я так и думала, что все так и
будет, когда
шла сюда, и тебе непременно понадобится, чтоб я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь. Я только из гордости сейчас молчала, не говорила, а вас и маму мне гораздо больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
К князю я решил
пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а до вечера оставался дома. Но в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова, в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов в одиннадцать для «самоважнейших дел, и сами увидите, что за делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как до завтра
было еще далеко.
Было уже восемь часов; я бы давно
пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя
было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не
было. Я
пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе, кажется, пора туда, куда ты
идешь. У меня, видишь ли, все голова болит. Прикажу «Лючию». Я люблю торжественность скуки, а впрочем, я уже говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем, может
быть, и уйду отсюда. Я люблю тебя, мой милый, но прощай; когда у меня голова болит или зубы, я всегда жажду уединения.
— Я не
послал письма. Она решила не
посылать. Она мотивировала так: если
пошлю письмо, то, конечно, сделаю благородный поступок, достаточный, чтоб смыть всю грязь и даже гораздо больше, но вынесу ли его сам? Ее мнение
было то, что и никто бы не вынес, потому что будущность тогда погибла и уже воскресение к новой жизни невозможно. И к тому же, добро бы пострадал Степанов; но ведь он же
был оправдан обществом офицеров и без того. Одним словом — парадокс; но она удержала меня, и я ей отдался вполне.
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только Бог знает зачем)
послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен
был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра еще он перевел маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная»,
были усиленно прибраны и выметены.
«Он не убьет Бьоринга, а наверно теперь в трактире сидит и слушает „Лючию“! А может, после „Лючии“
пойдет и убьет Бьоринга. Бьоринг толкнул меня, ведь почти ударил; ударил ли? Бьоринг даже и с Версиловым драться брезгает, так разве
пойдет со мной? Может
быть, мне надо
будет убить его завтра из револьвера, выждав на улице…» И вот эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь на ней нисколько.