Неточные совпадения
И он прав: ничего нет глупее, как называться Долгоруким, не
будучи князем. Эту глупость я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда я стал уже очень сердиться, то на вопрос:
ты князь? всегда отвечал...
— Но
ты был один,
ты сам говорил мне, и хоть бы этот Lambert;
ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом, через какой-нибудь год, он о своей матери с аббатом…
— Александра Петровна Синицкая, —
ты, кажется, ее должен
был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу
быть спокоен, что не
будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и
будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам
было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска в лице), — милый друг,
ты мне теперь как родной;
ты мне в этот месяц стал как кусок моего собственного сердца!
— Нисколько. Признаюсь, сначала, с первых разов, я
был несколько обижен и хотел вам самим сказать
ты, но увидал, что глупо, потому что не для того же, чтоб унизить меня, вы мне
ты говорите?
— Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист: что, дескать,
едим, об чем мыслим? — то
есть почти так. Пугал и очищал: «Если
ты религиозен, то как же
ты не идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно меня любил Страшным судом пугать, меня из всех.
— Уверяю
тебя всем, что
есть свято.
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни
было. В гимназии я с товарищами
был на
ты, но ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве
ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что
будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало…
Очень странно
было то, что я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что Версилов мне говорит
ты, а она — вы.
Подошел и я — и не понимаю, почему мне этот молодой человек тоже как бы понравился; может
быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом, я не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на
ты и, выходя из вагона, узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
— Мне самому очень
было бы приятно, если б вы, мама, говорили мне
ты.
— Сегодня? — так и вздрогнула вся Татьяна Павловна, — да
быть же того не может, он бы сказал. Он
тебе сказал? — повернулась она к матери.
— Не понимаю; а впрочем, если
ты столь щекотлив, то не бери с него денег, а только ходи.
Ты его огорчишь ужасно; он уж к
тебе прилип,
будь уверен… Впрочем, как хочешь…
— Это, конечно, премило, если только в самом деле
будет смешно, — заметил он, проницательно в меня вглядываясь, —
ты немного огрубел, мой друг, там, где
ты рос, а впрочем, все-таки
ты довольно еще приличен. Он очень мил сегодня, Татьяна Павловна, и вы прекрасно сделали, что развязали наконец этот кулек.
— Друг мой, а это
будет… не скучно?
Ты знаешь: tous les genres… [Все жанры… (франц.)]
— Смотри
ты! — погрозила она мне пальцем, но так серьезно, что это вовсе не могло уже относиться к моей глупой шутке, а
было предостережением в чем-то другом: «Не вздумал ли уж начинать?»
— Как же, Аркашенька, как же! да, я там у Варвары Степановны три раза гостила; в первый раз приезжала, когда
тебе всего годочек от роду
был, во второй — когда
тебе четвертый годок пошел, а потом — когда
тебе шесть годков минуло.
— Господи! Это все так и
было, — сплеснула мать руками, — и голубочка того как
есть помню.
Ты перед самой чашей встрепенулся и кричишь: «Голубок, голубок!»
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней в Москве, может
быть,
были лучшей минутой всей жизни моей! Мы все еще тогда
были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но продолжай, мой милый:
ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…
— Именно, именно, ну теперь я все припомнил, — вскричал опять Версилов, — но, друг мой, я и
тебя припоминаю ясно:
ты был тогда такой милый мальчик, ловкий даже мальчик, и клянусь
тебе,
ты тоже проиграл в эти девять лет.
— А вот с этой-то самой минуты я
тебя теперь навек раскусила! — вскочила вдруг с места Татьяна Павловна, и так даже неожиданно, что я совсем и не приготовился, — да
ты, мало того, что тогда
был лакеем,
ты и теперь лакей, лакейская душа у
тебя!
— Мать рассказывает, что не знала, брать ли с
тебя деньги, которые
ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не
был и… вообразить не могу, что здесь можно жить.
— О да,
ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню
тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что
ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что
ты намерен
был открыть или сообщить, и ничего больше у
тебя не
было?
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у
тебя прощения, ну и там за все, что
ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет?
Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем
ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба!
ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало
быть, нет?
— О чести оставим; к тому же твой ответ непременно должен
быть демократичен; но если так, то за что же
ты обвиняешь меня?
Опять-таки заметь, что я совсем не называю ее дурой; напротив, тут своего рода ум, и даже презамечательный ум; впрочем,
ты уму-то, может
быть, не поверишь…
— Напротив, мой друг, напротив, и если хочешь, то очень рад, что вижу
тебя в таком замысловатом расположении духа; клянусь, что я именно теперь в настроении в высшей степени покаянном, и именно теперь, в эту минуту, в тысячный раз может
быть, бессильно жалею обо всем, двадцать лет тому назад происшедшем.
Нас
было немного, но мы говорили хорошо и, уверяю
тебя, даже поступали иногда хорошо.
— Друг мой, я с
тобой согласен во всем вперед; кстати,
ты о плече слышал от меня же, а стало
быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право,
было не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве
ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
— Именно это и
есть;
ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну, вот так точно и
было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы
был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
—
Ты думаешь? — ответил он кротко, —
ты очень мнителен; впрочем, если я и засмеюсь, то не над
тобой, или, по крайней мере, не над
тобой одним,
будь покоен.
Этот Макар отлично хорошо понимал, что я так и сделаю, как говорю; но он продолжал молчать, и только когда я хотел
было уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю
тебя, которая даже меня тогда удивила.
[Понимаешь? (франц.)]) и в высшей степени уменье говорить дело, и говорить превосходно, то
есть без глупого ихнего дворового глубокомыслия, которого я, признаюсь
тебе, несмотря на весь мой демократизм, терпеть не могу, и без всех этих напряженных русизмов, которыми говорят у нас в романах и на сцене «настоящие русские люди».
— Милый мой,
ты чрезвычайно со мной бесцеремонен. Впрочем, до свиданья; насильно мил не
будешь. Я позволю себе только один вопрос:
ты действительно хочешь оставить князя?
— И даже «Версилов». Кстати, я очень сожалею, что не мог передать
тебе этого имени, ибо в сущности только в этом и состоит вся вина моя, если уж
есть вина, не правда ли? Но, опять-таки, не мог же я жениться на замужней, сам рассуди.
— Это
ты про Эмс. Слушай, Аркадий,
ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут
ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой
ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не
было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а
ты —
ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
Ты так хочешь жить и так жаждешь жить, что дай, кажется,
тебе три жизни,
тебе и тех
будет мало: это у
тебя на лице написано; ну, а такие большею частью добряки.
— Постой, не кричи, тетка не любит. Скажи
ты мне, ведь с этим самым князем Сокольским Версилов тягается о наследстве? В таком случае это
будет уже совершенно новый и оригинальный способ выигрывать тяжбы — убивая противников на дуэли.
— Боишься?
Ты такой высокий;
ты был сильнее всех в гимназии.
— Где
ты был? Откуда
ты? — взвизгнула Татьяна Павловна и буквально вцепилась мне в плечо, —
ты шпионил?
Ты подслушивал?
— Подумай, спроси себя и увидишь, что и
ты был причиною.
— Я только очень рад
был, что осрамили Версилова. Вообрази, у него грудной ребенок от Лидии Ахмаковой… впрочем, что ж я
тебе говорю….
— Если он прав, то я
буду виноват, вот и все, а вас я не меньше люблю. Отчего
ты так покраснела, сестра? Ну вот еще пуще теперь! Ну хорошо, а все-таки я этого князька на дуэль вызову за пощечину Версилову в Эмсе. Если Версилов
был прав с Ахмаковой, так тем паче.
— Я
буду помнить, Лиза, что
ты побледнела, когда услышала, что я пойду на дуэль!
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит,
ты, шкура, в благородном доме
быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „
Ты сама к нам приходила проситься, благо
есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
— «Грех
тебе, говорю, Оля: сама его вчера слышала, сама потом хвалила, сама благодарными слезами заплакать готова
была».
— Милый
ты мой, мы с
тобой всегда сходились. Где
ты был? Я непременно хотел сам к
тебе ехать, но не знал, где
тебя найти… Потому что все же не мог же я к Версилову… Хотя теперь, после всего этого… Знаешь, друг мой: вот этим-то он, мне кажется, и женщин побеждал, вот этими-то чертами, это несомненно…
— Бонмо великолепное, и, знаешь, оно имеет глубочайший смысл… Совершенно верная идея! То
есть, веришь ли… Одним словом, я
тебе сообщу один крошечный секрет. Заметил
ты тогда эту Олимпиаду? Веришь ли, что у ней болит немножко по Андрею Петровичу сердце, и до того, что она даже, кажется, что-то питает…
— Mon enfant, клянусь
тебе, что в этом
ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю
тебя и твой жребий…
будем всегда чисты сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше…
будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю
тебя! (франц.)]