Неточные совпадения
Так
ведь у Антона только лошадь увели,
а тут жену!
Ну,
а эти девочки (elles sont charmantes [Они очаровательны (франц.).]) и их матери, которые приезжают в именины, — так
ведь они только свою канву привозят,
а сами ничего не умеют сказать.
Положим, что я употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально,
а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это еще труднее понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но
ведь и все возражения на это же сводятся.
Правда, я далеко был не в «скорлупе» и далеко еще не был свободен; но
ведь и шаг я положил сделать лишь в виде пробы — как только, чтоб посмотреть, почти как бы помечтать,
а потом уж не приходить, может, долго, до самого того времени, когда начнется серьезно.
Тем и кончилось, что свезли меня в пансион, к Тушару, в вас влюбленного и невинного, Андрей Петрович, и пусть, кажется, глупейший случай, то есть вся-то встреча наша,
а, верите ли, я
ведь к вам потом, через полгода, от Тушара бежать хотел!
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же,
а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы
ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я
ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
— Да уж по тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день.
А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «
А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да
ведь он расхохочется!
— Бресто-граевские-то
ведь не шлепнулись,
а?
Ведь пошли,
ведь идут! Многих знаю, которые тут же шлепнулись.
— Версилов-то,
а?
Ведь тяпнул-таки, тяпнул! Присудили вчера,
а?
—
А хозяйку надо бы научить… надо бы их выгнать из квартиры — вот что, и как можно скорей,
а то они тут… Вот увидите! Вот помяните мое слово, увидите! Э, черт! — развеселился он вдруг опять, — вы
ведь Гришу дождетесь?
«Скажет и сделает — вот
ведь главное, — прибавил Васин, —
а между тем тут совсем не сила убеждения,
а лишь одна самая легкомысленная впечатлительность.
Кстати,
ведь действительно ужасно много есть современных людей, которые, по привычке, все еще считают себя молодым поколением, потому что всего вчера еще таким были,
а между тем и не замечают, что уже на фербанте.
— Да и юмор странный, — продолжал я, — гимназический условный язык между товарищами… Ну кто может в такую минуту и в такой записке к несчастной матери, —
а мать она
ведь, оказывается, любила же, — написать: «прекратила мой жизненный дебют»!
— Ах вы, хитрец! — вскричал я, принимая письма, — клянусь,
ведь все это — вздор и никакого тут дела нет,
а эти два поручения вы нарочно выдумали, чтоб уверить меня, что я служу и не даром деньги беру!
— Меня, меня, конечно меня! Послушай,
ведь ты же меня сам видел,
ведь ты же мне глядел в глаза, и я тебе глядела в глаза, так как же ты спрашиваешь, меня ли ты встретил? Ну характер!
А знаешь, я ужасно хотела рассмеяться, когда ты там мне в глаза глядел, ты ужасно смешно глядел.
—
А я все ждала, что поумнеешь. Я выглядела вас всего с самого начала, Аркадий Макарович, и как выглядела, то и стала так думать: «
Ведь он придет же,
ведь уж наверно кончит тем, что придет», — ну, и положила вам лучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то сделали шаг: «Нет, думаю, походи-ка теперь за мной!»
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак,
ведь этакий чудак!»
А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Нет, я не нахмурился, Лиза,
а я так… Видишь, Лиза, лучше прямо: у меня такая черта, что не люблю, когда до иного щекотного в душе пальцами дотрагиваются… или, лучше сказать, если часто иные чувства выпускать наружу, чтоб все любовались, так
ведь это стыдно, не правда ли? Так что я иногда лучше люблю хмуриться и молчать: ты умна, ты должна понять.
— Именно распилить-с, именно вот на эту идею и напали, и именно Монферан; он
ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит,
а потом свезти. Да-с, да чего оно будет стоить?
Да
ведь в том-то и штука, что просто,
а вы-то не догадались, дураки вы этакие!
А то
ведь нет, я
ведь знаю, что я бесконечно силен, и чем, как ты думаешь?
Но
ведь ясно, что Крафты глупы; ну
а мы умны — стало быть, и тут никак нельзя вывести параллели, и вопрос все-таки остается открытым.
Ведь, наверно, что-нибудь в этом роде в душе твоей,
а потому я и считаю нужным тебя предостеречь, потому что искренно полюбил тебя, мой милый.
— Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем больше в волнении,
а между тем все это, может быть, лишь мираж. О, я затянулся и сам, непростительно, подло; но
ведь я знаю, что это только временное… и только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами до двух тысяч пятисот, так ли?
— Не сердитесь, не гордитесь. Немножко не гордитесь и выслушайте;
а потом опять гордитесь. Про Анну Андреевну
ведь знаете? Про то, что князь может жениться…
ведь знаете?
— Что вы? — так и остановился я на месте, —
а откуда ж она узнать могла?
А впрочем, что ж я? разумеется, она могла узнать раньше моего, но
ведь представьте себе: она выслушала от меня как совершенную новость! Впрочем… впрочем, что ж я? да здравствует широкость! Надо широко допускать характеры, так ли? Я бы, например, тотчас все разболтал,
а она запрет в табакерку… И пусть, и пусть, тем не менее она — прелестнейшее существо и превосходнейший характер!
О том, что вышло, — про то я знаю: о вашей обоюдной вражде и о вашем отвращении, так сказать, обоюдном друг от друга я знаю, слышал, слишком слышал, еще в Москве слышал; но
ведь именно тут прежде всего выпрыгивает наружу факт ожесточенного отвращения, ожесточенность неприязни, именно нелюбви,
а Анна Андреевна вдруг задает вам: «Любите ли?» Неужели она так плохо рансеньирована?
Да
ведь и не рядил же я себя ни во что,
а студент — студент все-таки был и остался, несмотря ни на что, в душе ее был, в сердце ее был, существует и будет существовать!
Если я не прав, я ей заслужу,
а если я прав,
а она виновата, то
ведь тогда уж конец всему!
А Стебельков-то! «Анна Андреевна
ведь — такая же вам сестрица, как и Лизавета Макаровна», да еще кричит мне вслед: «Мои деньги лучше».
Любопытно то, за кого эти светские франты почитают друг друга и на каких это основаниях могут они уважать друг друга;
ведь этот князь мог же предположить, что Анна Андреевна уже знает о связи его с Лизой, в сущности с ее сестрой,
а если не знает, то когда-нибудь уж наверно узнает; и вот он «не сомневался в ее решении»!
А впрочем,
ведь ты ей — брат, почти брат, не правда ли?
— Да? И ты — «да»?
А я думал, что ты-то ей и враг. Ах да, кстати, она
ведь просила не принимать тебя более. И представь себе, когда ты вошел, я это вдруг позабыл.
— Да
ведь меня же опозорили… при ней! при ней! Меня осмеяли в ее глазах,
а он… толкнул меня! — вскричал я вне себя.
«Он не убьет Бьоринга,
а наверно теперь в трактире сидит и слушает „Лючию“!
А может, после „Лючии“ пойдет и убьет Бьоринга. Бьоринг толкнул меня,
ведь почти ударил; ударил ли? Бьоринг даже и с Версиловым драться брезгает, так разве пойдет со мной? Может быть, мне надо будет убить его завтра из револьвера, выждав на улице…» И вот эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь на ней нисколько.
«У меня есть „идея“! — подумал было я вдруг, — да так ли? Не наизусть ли я затвердил? Моя идея — это мрак и уединение,
а разве теперь уж возможно уползти назад в прежний мрак? Ах, Боже мой, я
ведь не сжег „документ“! Я так и забыл его сжечь третьего дня. Ворочусь и сожгу на свечке, именно на свечке; не знаю только, то ли я теперь думаю…»
Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или даже в три секунды, но это был не набат,
а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это
ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
— Просто-запросто ваш Петр Валерьяныч в монастыре ест кутью и кладет поклоны,
а в Бога не верует, и вы под такую минуту попали — вот и все, — сказал я, — и сверх того, человек довольно смешной:
ведь уж, наверно, он раз десять прежде того микроскоп видел, что ж он так с ума сошел в одиннадцатый-то раз? Впечатлительность какая-то нервная… в монастыре выработал.
— Ну да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу, дескать, да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто боятся в народе и предпочитают лучше проходить болезнь на ногах, чем лечь в больницу.
А вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке да по большой дорожке — вот и вся болезнь; отвыкли подолгу на месте жить.
Ведь вы — так называемый странник? Ну,
а бродяжество в нашем народе почти обращается в страсть. Это я не раз заметил за народом. Наш народ — бродяга по преимуществу.
«Ишь
ведь! снести его к матери; чего он тут на фабрике шлялся?» Два дня потом молчал и опять спросил: «
А что мальчик?»
А с мальчиком вышло худо: заболел, у матери в угле лежит, та и место по тому случаю у чиновников бросила, и вышло у него воспаление в легких.
Ведь о прежних всех, полагаю, не то что сожалеть,
а и думать забыл?
А между тем для меня до сих пор задача: как мог он, Ламберт, профильтроваться и присосаться к такой неприступной и высшей особе, как Анна Андреевна? Правда, он взял справки, но что же из этого? Правда, он был одет прекрасно, говорил по-парижски и носил французскую фамилию, но
ведь не могла же Анна Андреевна не разглядеть в нем тотчас же мошенника? Или предположить, что мошенника-то ей и надо было тогда. Но неужели так?
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, —
ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем,
а я не хочу этого.
А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?
— Нет-с, не с господином Ламбертом, — так и угадал он сразу, точно впрыгнул в мою душу своими глазами, —
а с ихним братцем, действительным, молодым господином Версиловым. Камер-юнкер
ведь, кажется?
Вот эссенция моих вопросов или, лучше сказать, биений сердца моего, в те полтора часа, которые я просидел тогда в углу на кровати, локтями в колена,
а ладонями подпирая голову. Но
ведь я знал, я знал уже и тогда, что все эти вопросы — совершенный вздор,
а что влечет меня лишь она, — она и она одна! Наконец-то выговорил это прямо и прописал пером на бумаге, ибо даже теперь, когда пишу, год спустя, не знаю еще, как назвать тогдашнее чувство мое по имени!
— Я их продал за восемь рублей:
ведь они — серебряные, позолоченные,
а вы сказали, что золотые. Этакие теперь и в магазине — только шестнадцать рублей, — ответил младший Ламберту, оправдываясь с неохотой.
И вот раз закатывается солнце, и этот ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и другое,
ведь как загадка — солнце, как мысль Божия,
а собор, как мысль человеческая… не правда ли?
— Почему же ей не согласиться?
А Бьоринг все-таки не возьмет без денег,
а ты можешь ее лишить денег — вот она и испугается; ты женишься и тем отмстишь Бьорингу.
Ведь ты мне сам тогда в ту ночь говорил, после морозу, что она в тебя влюблена.
«Тут одно только серьезное возражение, — все мечтал я, продолжая идти. — О, конечно, ничтожная разница в наших летах не составит препятствия, но вот что: она — такая аристократка,
а я — просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве не мог бы, женясь на маме, просить правительство о позволении усыновить меня… за заслуги, так сказать, отца… Он
ведь служил, стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником… О, черт возьми, какая гадость!»
— Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, — махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. — Я — сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть,
а при ней нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в том, что тогда случилось. Да?
Ведь да?