Неточные совпадения
Ему представляли, что медицинское следствие над телом покойного капельмейстера
было сделано правильно, что доносчик идет против очевидности,
может быть, по личной злобе
и по досаде, не успев овладеть драгоценным инструментом, который для него покупали.
Он прибавил еще, что Ефимов человек вольный, пользовался полною свободою
и всегда, во всякое время,
мог бы оставить его, если б действительно
был притеснен.
Около полуночи отворилась дверь в комнату арестанта. Вошел помещик. Он
был в халате, в туфлях
и держал в руках зажженный фонарь. Казалось, он не
мог заснуть,
и мучительная забота заставила его в такой час оставить постель. Ефимов не спал
и с изумлением взглянул на вошедшего. Тот поставил фонарь
и в глубоком волнении сел против него на стул.
Жив не
могу быть, покамест ты мне не сыграешь того, по своей доброй воле
и охоте, что французу играл.
Смотри же, еще раз повторяю: учись
и чарки не знай, а хлебнешь раз с горя (а горя-то много
будет!) — пиши пропало, все к бесу пойдет,
и,
может, сам где-нибудь во рву, как твой итальянец, издохнешь.
Едва он очутился на свободе, как тотчас же начал тем, что прокутил в ближайшем уездном городе свои триста рублей, побратавшись в то же время с самой черной, грязной компанией каких-то гуляк,
и кончил тем, что, оставшись один в нищете
и без всякой помощи, вынужден
был вступить в какой-то жалкий оркестр бродячего провинциального театра в качестве первой
и,
может быть, единственной скрипки.
Он ясно увидел, что вся эта порывчатость, горячка
и нетерпение — не что иное, как бессознательное отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте; что даже, наконец,
и самый талант,
может быть,
и в самом-то начале
был вовсе не так велик, что много
было ослепления, напрасной самоуверенности, первоначального самоудовлетворения
и беспрерывной фантазии, беспрерывной мечты о собственном гении.
Ты же заносчив, ты часто некстати горд
и можешь оскорбить самолюбивую ничтожность,
и тогда беда — ты
будешь один, а их много; они тебя истерзают булавками.
Наконец Ефимов признался, что не
может ничего говорить, если не дадут
выпить водки,
и что в трактире ему уже давно не верят.
Ефимов который действительно женился,
может быть, из-за того, что у матушки моей
была какая-нибудь тысяча рублей денег, как только они
были прожиты, сложил руки
и, как будто радуясь предлогу, немедленно объявил всем
и каждому, что женитьба сгубила его талант, что ему нельзя
было работать в душной комнате, глаз на глаз с голодным семейством, что тут не пойдут на ум песни да музыка
и что, наконец, видно, ему на роду написано
было такое несчастие.
Это
была,
может быть, первая ласка родительская,
может быть, оттого-то
и я начала все так отчетливо помнить с того времени.
Может быть, матушка
была слишком строга ко мне,
и я привязалась к отцу как к существу, которое, по моему мнению, страдает вместе со мною, заодно.
Я помню, что мне тяжелее
были тогда ласки батюшки,
и я не
могла вынести того, что один из тех, кого я так хотела любить, — ласкает
и любит меня
и что к другой я не смела
и боялась идти.
Да я
и сама не
могла долго мучиться неизвестностью
и должна
была непременно остановиться на каком-нибудь предположении.
Помню только, что все, чем
могла я украсить то место, куда мы пойдем с ним (а я непременно решила, что мы пойдем вместе), все, что только
могло создаться блестящего, пышного
и великолепного в моей фантазии, — все
было приведено в действие в этих мечтаниях.
Она, бедная, долго гладила меня потом по голове, —
может быть, уже машинально
и позабыв, что ласкает меня,
и все приговаривала...
Иногда слезы струились у ней по лицу, слезы, которых она часто
и сама,
может быть, не понимала, потому что по временам впадала в забытье.
Но танцор он
был очень плохой, так что его даже не
могли принять в фигуранты
и употребляли в театре для выходов.
Всего же чаще
и сильнее скучал он, когда у него совершенно не
было денег
и когда он не
мог поэтому
выпить ни капли вина, к которому сделал привычку.
Он
был уже навеселе, но, увидев меня, тотчас же принял таинственный, смущенный вид
и, отведя меня в угол, робко взглядывая на нашу дверь, вынул из кармана купленный им пряник
и начал шепотом наказывать мне, чтоб я более никогда не смела брать денег
и таить их от матушки, что это дурно
и стыдно
и очень нехорошо; теперь это сделалось потому, что деньги очень понадобились папе, но он отдаст,
и я
могу сказать потом, что нашла деньги, а у мамы брать стыдно,
и чтоб я вперед отнюдь не думала, а он мне за это, если я вперед
буду слушаться, еще пряников купит; наконец, он даже прибавил, чтоб я пожалела маму, что мама такая больная, бедная, что она одна на нас всех работает.
«Экая ты бедненькая, Неточка! — сказала матушка, укладывая меня на постель
и укутывая своим старым салопом, ибо заметила, что я вся дрожу в лихорадочном ознобе, — ты, верно,
будешь такая же больная, как я!» Тут она так грустно посмотрела на меня, что я не
могла вынести ее взгляда, зажмурилась
и отворотилась.
У меня
было только одно наслаждение — думать
и мечтать о нем; только одна воля — делать все, что
могло доставить ему хоть малейшее удовольствие.
В их вечной вражде я не
могла быть равнодушной
и должна
была выбирать между ними, должна
была взять чью-нибудь сторону,
и взяла сторону этого полусумасшедшего человека, единственно оттого, что он
был так жалок, унижен в глазах моих
и в самом начале так непостижимо поразил мою фантазию.
Но, кто рассудит? —
может быть, я привязалась к нему именно оттого, что он
был очень странен, даже с виду,
и не так серьезен
и угрюм, как матушка, что он
был почти сумасшедший, что часто в нем проявлялось какое-то фиглярство, какие-то детские замашки
и что, наконец, я меньше боялась его
и даже меньше уважала его, чем матушку.
Он
может теперь уверять всех, что ему мешает только бедность
и что,
будь он богат, у него
было бы время, не
было бы заботы
и тотчас увидали бы, какой он артист.
Я пошла наверх, но силы оставили меня у дверей нашей квартиры; я не смела войти, не
могла войти; все, насколько
было во мне сердца,
было возмущено
и потрясено.
Я остановилась на лестнице, поджидая его. Он
был так взволнован
и нетерпелив, что без всякой предосторожности тотчас же выбежал вслед за мной. Я отдала ему деньги; на лестнице
было темно,
и я не
могла видеть лица его; но я чувствовала, что он весь дрожал, принимая деньги. Я стояла, как будто остолбенев
и не двигаясь с места; наконец, очнулась, когда он стал посылать меня наверх вынести ему его шляпу. Он не хотел
и входить.
Как будто ледяная рука сжала вдруг мое сердце. Я вскрикнула, оттолкнула его
и бросилась наверх. Когда я вошла в комнату, на мне лица не
было,
и если б теперь я захотела сказать, что у меня отняли деньги, то матушка поверила бы мне. Но я ничего не
могла говорить в эту минуту. В припадке судорожного отчаяния бросилась я поперек матушкиной постели
и закрыла лицо руками. Через минуту дверь робко скрипнула
и вошел батюшка. Он пришел за своей шляпой.
В один миг она готова
была опять обратиться к нему, она
могла простить ему за всю жизнь свою, даже взвесив его последнее преступление — пожертвование ее единственным дитятей,
и в порыве заново вспыхнувшего энтузиазма, в порыве новой надежды низвесть это преступление до простого проступка, до малодушия, вынужденного нищенством, грязною жизнию, отчаянным положением.
Воду подала уже я;
может быть, неприязненное чувство снова прокралось в сердце матушки
и охладило ее первое увлечение.
Или неправильны, болезненны
были мои впечатления, или чувства мои
были потрясены всем, чему я
была свидетельницей, подготовлены
были на впечатления страшные, неисходимо мучительные, — но я твердо уверена, что слышала стоны, крик человеческий, плач; целое отчаяние выливалось в этих звуках,
и наконец, когда загремел ужасный финальный аккорд, в котором
было все, что
есть ужасного в плаче, мучительного в муках
и тоскливого в безнадежной тоске, — все это как будто соединилось разом… я не
могла выдержать, — я задрожала, слезы брызнули из глаз моих,
и, с страшным, отчаянным криком бросившись к батюшке, я обхватила его руками.
С минуту стоял он как потерянный. Наконец глаза его запрыгали
и забегали по сторонам; он как будто искал чего-то, вдруг схватил скрипку, взмахнул ею надо мною… еще минута,
и он,
может быть, убил бы меня на месте.
Я выздоравливала медленно; но когда уже совсем встала с постели, ум мой все еще
был в каком-то оцепенении,
и долгое время я не
могла понять, что именно случилось со мною.
Я же не
могла сидеть на одном месте от глубокой, болезненной тоски своей
и рада-рада
была, когда уйду, наконец, от всех вниз, в большие комнаты.
Но молиться я не
могла; я
была поражена, даже испугана; я вспомнила слова отца в ту последнюю ночь, у тела моей матери,
и со мной сделался нервный припадок. Я слегла в постель больная,
и в этот вторичный период моей болезни едва не умерла; вот как
был этот случай.
Когда, бывало, Катя вбежит ко мне утром
и с первого слова крикнет: «Не выздоровела? опять такая же худая!», — то я трусила, как виноватая. Но ничего не
могло быть серьезнее удивления Кати, что я не
могу поправиться в одни сутки; так что она, наконец, начинала
и в самом деле сердиться.
Влечение к ней
было так сильно, я шла вперед в новом чувстве моем так горячо, что она не
могла этого не заметить,
и сначала ей показалось это неслыханной странностью.
Но хотя это
было и верно, а все-таки я мучилась недоумением: отчего я не
могу с первого раза подружиться с Катей
и понравиться ей раз навсегда.
Но мадам Леотар не удовольствовалась таким ответом
и заметила ей, что она меня оставляет одну, тогда как я еще больна, что я не
могу быть такой же веселой
и резвой, как Катя, что это, впрочем,
и лучше, потому что Катя слишком резва, что она то-то сделала, это-то сделала, что третьего дня ее чуть
было бульдог не заел, — одним словом, мадам Леотар побранила ее не жалея; кончила же тем, что послала ее ко мне с приказанием помириться немедленно.
—
Может быть, вы хотите поцеловаться? — спросила она, немного подумав, вероятно припомнив нашу недавнюю сцену
и желая сделать мне как можно более приятного, чтоб поскорее
и согласно кончить со мною.
Но
и тут в ней
были маленькие странности: если она не понимала чего, то тотчас же начинала думать об этом сама
и терпеть не
могла идти за объяснениями, — она как-то стыдилась этого.
— Это дурное чувство. Вы ее обидели своими вопросами. Родители ее
были бедные люди
и не
могли ей нанять учителей; она сама училась, потому что у ней хорошее, доброе сердце. Вы бы должны
были любить ее, а вы хотите с ней ссориться. Стыдитесь, стыдитесь! Ведь она — сиротка. У ней нет никого. Еще бы вы похвалились перед ней, что вы княжна, а она нет. Я вас оставляю одну. Подумайте о том, что я вам говорила, исправьтесь.
Я хотела броситься к князю, хотела просить за Катю, но князь строго повторил свое приказание,
и я пошла наверх, похолодев от испуга как мертвая. Придя в нашу комнату, я упала на диван
и закрыла руками голову. Я считала минуты, ждала Катю с нетерпением, хотела броситься к ногам ее. Наконец она воротилась, не сказав мне ни слова, прошла мимо меня
и села в угол. Глаза ее
были красны, щеки опухли от слез. Вся решимость моя исчезла. Я смотрела на нее в страхе
и от страха не
могла двинуться с места.
Может быть, во мне первый раз поражено
было эстетическое чувство, чувство изящного, первый раз сказалось оно, пробужденное красотой,
и — вот вся причина зарождения любви моей.
Уроки шли своим чередом,
и если меня ставили ей в пример за понятливость
и тихость характера, то я уже не имела чести оскорблять ее самолюбия, которое
было чрезвычайно щекотливо, до того, что его
мог оскорбить даже бульдог наш, сэр Джон Фальстаф.
Она стала раздражительна, взыскательна, краснела
и сердилась очень часто
и даже со мной доходила до маленьких жестокостей: то вдруг не захочет обедать возле меня, близко сидеть от меня, как будто чувствует ко мне отвращение; то вдруг уходит к матери
и сидит там по целым дням,
может быть зная, что я иссыхаю без нее с тоски; то вдруг начнет смотреть на меня по целым часам, так что я не знаю, куда деваться от убийственного смущения, краснею, бледнею, а между тем не смею выйти из комнаты.
Против обыкновения, старушка, которая терпеть не
могла свою племянницу,
была с нею в постоянной ссоре
и не хотела видеть ее, — на этот раз как-то разрешила принять ее.
В этот раз княгиня не расположена
была прощать
и миловать; но кого наказывать? Она догадалась с первого раза, мигом; ее глаза упали на Катю… Так
и есть: Катя стоит бледная, дрожа от страха. Она только теперь догадалась, бедненькая, о последствиях своей шалости. Подозрение
могло упасть на слуг, на невинных,
и Катя уже готова
была сказать всю правду.
— Да уж я сердита на тебя
была. Не знаю за что! А потом я
и увидела, что ты без меня жить не
можешь,
и думаю: вот уж замучу я ее, скверную!
— Помню; хорошо тебе
было? Смотрю я на тебя: экая милочка, думаю: дай я ей башмак подвяжу, что она
будет думать! Да так мне самой хорошо стало.
И ведь, право, хотела поцеловаться с тобою… да
и не поцеловала. А потом так смешно стало, так смешно!
И всю дорогу, как гуляли вместе, так вот вдруг
и хочу захохотать. На тебя смотреть не
могу, так смешно. А ведь как я рада
была, что ты за меня в темницу пошла!