Неточные совпадения
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и
сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина,
то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в
том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— Парфен? Да уж это не
тех ли
самых Рогожиных… — начал было с усиленною важностью чиновник.
Я
то есть тогда не сказался, что это я
самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
— С величайшим удовольствием приду и очень вас благодарю за
то, что вы меня полюбили. Даже, может быть, сегодня же приду, если успею. Потому, я вам скажу откровенно, вы мне
сами очень понравились, и особенно когда про подвески бриллиантовые рассказывали. Даже и прежде подвесок понравились, хотя у вас и сумрачное лицо. Благодарю вас тоже за обещанное мне платье и за шубу, потому мне действительно платье и шуба скоро понадобятся. Денег же у меня в настоящую минуту почти ни копейки нет.
В последнем отношении с ним приключилось даже несколько забавных анекдотов; но генерал никогда не унывал, даже и при
самых забавных анекдотах; к
тому же и везло ему, даже в картах, а он играл по чрезвычайно большой и даже с намерением не только не хотел скрывать эту свою маленькую будто бы слабость к картишкам, так существенно и во многих случаях ему пригождавшуюся, но и выставлял ее.
Да и летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в
самом соку,
то есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Старшая была музыкантша, средняя была замечательный живописец; но об этом почти никто не знал многие годы, и обнаружилось это только в
самое последнее время, да и
то нечаянно.
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое
то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы
сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас жить, что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
Казалось бы, разговор князя был
самый простой; но чем он был проще,
тем и становился в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер не мог не почувствовать что-то, что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком.
— Я посетителя такого, как вы, без секретаря доложить не могу, а к
тому же и
сами, особливо давеча, заказали их не тревожить ни для кого, пока там полковник, а Гаврила Ардалионыч без доклада идет.
А ведь главная,
самая сильная боль, может, не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное
то, что наверно.
Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до
самого последнего мгновения.
Князь объяснил все, что мог, наскоро, почти
то же
самое, что уже прежде объяснял камердинеру и еще прежде Рогожину. Гаврила Ардалионович меж
тем как будто что-то припоминал.
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в
самом деле такой, каким кажетесь,
то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим,
то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а
сам два года
тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— Очень может быть, хотя это и здесь куплено. Ганя, дайте князю бумагу; вот перья и бумага, вот на этот столик пожалуйте. Что это? — обратился генерал к Гане, который
тем временем вынул из своего портфеля и подал ему фотографический портрет большого формата, — ба! Настасья Филипповна! Это
сама,
сама тебе прислала,
сама? — оживленно и с большим любопытством спрашивал он Ганю.
Да тут именно чрез ум надо бы с
самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не
то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других,
тем паче, что и времени к
тому было довольно, и даже еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на
то, что остается всего только несколько часов…
Присядьте-ка на минутку; я вам уже изъяснил, что принимать вас очень часто не в состоянии; но помочь вам капельку искренно желаю, капельку, разумеется,
то есть в виде необходимейшего, а там как уж вам
самим будет угодно.
Теперь-с насчет дальнейшего: в доме,
то есть в семействе Гаврилы Ардалионыча Иволгина, вот этого
самого молодого моего друга, с которым прошу познакомиться, маменька его и сестрица очистили в своей квартире две-три меблированные комнаты и отдают их отлично рекомендованным жильцам, со столом и прислугой.
Плата
самая умеренная, и я надеюсь, жалованье ваше вскорости будет совершенно к
тому достаточно.
Между прочим, он принял систему не торопить дочерей своих замуж,
то есть не «висеть у них над душой» и не беспокоить их слишком томлением своей родительской любви об их счастии, как невольно и естественно происходит сплошь да рядом даже в
самых умных семействах, в которых накопляются взрослые дочери.
Почти в
то же
самое время и Афанасий Иванович Тоцкий, человек высшего света, с высшими связями и необыкновенного богатства, опять обнаружил свое старинное желание жениться.
Так как и
сам Тоцкий наблюдал покамест, по некоторым особым обстоятельствам, чрезвычайную осторожность в своих шагах, и только еще сондировал дело,
то и родители предложили дочерям на вид только еще
самые отдаленные предположения.
Помещица привезла Настю прямо в этот тихий домик, и так как
сама она, бездетная вдова, жила всего в одной версте,
то и
сама поселилась вместе с Настей.
Тут-то и начинается
тот момент, с которого принял в этой истории такое деятельное и чрезвычайное участие
сам генерал Епанчин.
Когда Тоцкий так любезно обратился к нему за дружеским советом насчет одной из его дочерей,
то тут же,
самым благороднейшим образом, сделал полнейшие и откровенные признания.
На вопрос Настасьи Филипповны: «Чего именно от нее хотят?» — Тоцкий с прежнею, совершенно обнаженною прямотой, признался ей, что он так напуган еще пять лет назад, что не может даже и теперь совсем успокоиться, до
тех пор, пока Настасья Филипповна
сама не выйдет за кого-нибудь замуж.
— С
тех пор я ужасно люблю ослов. Это даже какая-то во мне симпатия. Я стал о них расспрашивать, потому что прежде их не видывал, и тотчас же
сам убедился, что это преполезнейшее животное, рабочее, сильное, терпеливое, дешевое, переносливое; и чрез этого осла мне вдруг вся Швейцария стала нравиться, так что совершенно прошла прежняя грусть.
— Всё это очень странно, но об осле можно и пропустить; перейдемте на другую
тему. Чего ты все смеешься, Аглая? И ты, Аделаида? Князь прекрасно рассказал об осле. Он
сам его видел, а ты что видела? Ты не была за границей?
— Если сердитесь,
то не сердитесь, — сказал он, — я ведь
сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю…
Если бы вы знали, какое это было несчастное создание,
то вам бы
самим стало ее очень жаль, как и мне.
Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено одно окно, по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком, мылом, все на
самые мелкие гроши,
тем она и пропитывалась.
Мать в
то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в
самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до
самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила.
Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари,
то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им так больше хотелось, как они
сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в
самый угол, от всех закрытый, на камень и сидела почти без движения весь день, с
самого утра до
того часа, когда стадо уходило.
Два дня ухаживали за ней одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в
самом деле умирает,
то к ней стали ходить из деревни старухи сидеть и дежурить.
Пастор в церкви уже не срамил мертвую, да и на похоронах очень мало было, так, только из любопытства, зашли некоторые; но когда надо было нести гроб,
то дети бросились все разом, чтобы
самим нести.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж было пред
самым моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я
сам совершенный ребенок,
то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил.
Мне казалось, что я всё буду там, но я увидал наконец, что Шнейдеру нельзя же было содержать меня, а тут подвернулось дело до
того, кажется, важное, что Шнейдер
сам заторопил меня ехать и за меня отвечал сюда.
Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в
то же
самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты.
Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с
тем же
самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы от полного непонимания
того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее
самого сильнейшего презрения.
Он, впрочем, знает, что если б он разорвал все, но
сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня,
то я бы тогда переменила мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом.
Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё
сами, не прося у ней вперед гарантии,
то она, может быть, и стала бы вашим другом.
Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев
тому назад, к величайшей неприятности
самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства.
С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если еще соглашался на время уступать и терпеть,
то потому только, что уж им решено было все это изменить и переделать в
самом непродолжительном времени.
По одной стороне коридора находились
те три комнаты, которые назначались внаем, для «особенно рекомендованных» жильцов; кроме
того, по
той же стороне коридора, в
самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался
сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице.
— Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить, — сказал генерал, — я, вы видите
сами, я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна — женщина редкая. Варвара Ардалионовна, дочь моя, — редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры — падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между
тем у меня в доме трагедия!
Согласитесь
сами, у всякого есть свои недостатки и свои… особенные черты, у других, может, еще больше, чем у
тех, на которых привыкли пальцами указывать.
— Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне
сам,
того я и
сама не хочу разузнавать мимо него. Я к
тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос мой о вас, отвечал мне: «Он всё знает, церемониться нечего!» Что же это значит?
То есть я хотела бы знать, в какой мере…
— Если все кончено,
то Иван Петрович, разумеется, прав, — сказала Нина Александровна, — не хмурься, пожалуйста, и не раздражайся, Ганя, я ни о чем не стану расспрашивать, чего
сам не хочешь сказать, и уверяю тебя, что вполне покорилась, сделай одолжение, не беспокойся.