Неточные совпадения
Никто не мог их упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между
тем знали, что они горды и цену себе
понимают.
То есть, как это не
понимать, как это не
понимать…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она
понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё
тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо
понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не
то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других,
тем паче, что и времени к
тому было довольно, и даже еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на
то, что остается всего только несколько часов…
Все это я вам изъясняю, князь, с
тем, чтобы вы
поняли, что я вас, так сказать, лично рекомендую, следственно, за вас как бы
тем ручаюсь.
Мало
того, она даже юридически чрезвычайно много
понимала и имела положительное знание, если не света,
то о
том по крайней мере, как некоторые дела текут на свете; во-вторых, это был совершенно не
тот характер, как прежде,
то есть не что-то робкое, пансионски неопределенное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое, удивленное, недоверчивое, плачущее и беспокойное.
— Если сердитесь,
то не сердитесь, — сказал он, — я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех
понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю…
— За что ты все злишься, не
понимаю, — подхватила генеральша, давно наблюдавшая лица говоривших, — и о чем вы говорите, тоже не могу
понять. Какой пальчик и что за вздор? Князь прекрасно говорит, только немного грустно. Зачем ты его обескураживаешь? Он когда начал,
то смеялся, а теперь совсем осовел.
С ним все время неотлучно был священник, и в тележке с ним ехал, и все говорил, — вряд ли
тот слышал: и начнет слушать, а с третьего слова уж не
понимает.
Когда я в Берлине получил оттуда несколько маленьких писем, которые они уже успели мне написать,
то тут только я и
понял, как их любил.
Не возьметесь ли вы, князь, передать Аглае Ивановне, сейчас, но только одной Аглае Ивановне, так
то есть, чтоб никто не увидал,
понимаете?
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до
того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на
то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все
понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Да меня для
того только и держат, и пускают сюда, — воскликнул раз Фердыщенко, — чтоб я именно говорил в этом духе. Ну возможно ли в самом деле такого, как я, принимать? Ведь я
понимаю же это. Ну можно ли меня, такого Фердыщенка, с таким утонченным джентльменом, как Афанасий Иванович, рядом посадить? Поневоле остается одно толкование: для
того и сажают, что это и вообразить невозможно.
Но молчаливая незнакомка вряд ли что и
понять могла: это была приезжая немка и русского языка ничего не знала; кроме
того, кажется, была столько же глупа, сколько и прекрасна.
— Нет, я тебе верю, да только ничего тут не
понимаю. Вернее всего
то, что жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!
— Что ж, может, и впрямь не
понимает, хе-хе! Говорят же про тебя, что ты…
того. Другого она любит, — вот что
пойми! Точно так, как ее люблю теперь, точно так же она другого теперь любит. А другой этот, знаешь ты кто? Это ты! Что, не знал, что ли?
Я, брат, тогда под самым сильным впечатлением был всего
того, что так и хлынуло на меня на Руси; ничего-то я в ней прежде не
понимал, точно бессловесный рос, и как-то фантастически вспоминал о ней в эти пять лет за границей.
— Может быть, согласен, только я не помню, — продолжал князь Щ. — Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может быть и выше, но чтоб изобразить «рыцаря бедного», во всяком случае надо было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не
понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно было прежде и кстати,
то совсем неинтересно теперь.
Что была насмешка, в
том он не сомневался; он ясно это
понял и имел на
то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны — в
том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано).
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, —
то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла,
то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать.
Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
К изумлению князя,
та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном» быть не могло и что она даже не
понимает вопроса.
Это была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П. На него должны были быть употреблены, а не на меня — порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П. Если б я был вполне благороден, деликатен, справедлив,
то я должен бы был отдать его сыну половину всего моего наследства; но так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо
понимаю, что это дело не юридическое,
то я половину моих миллионов не дам.
Да неужели же, князь, вы почитаете нас до такой уже степени дураками, что мы и сами не
понимаем, до какой степени наше дело не юридическое, и что если разбирать юридически,
то мы и одного целкового с вас не имеем права потребовать по закону?
Но мы именно
понимаем, что если тут нет права юридического,
то зато есть право человеческое, натуральное; право здравого смысла и голоса совести, и пусть это право наше не записано ни в каком гнилом человеческом кодексе, но благородный и честный человек,
то есть всё равно что здравомыслящий человек, обязан оставаться благородным и честным человеком даже и в
тех пунктах, которые не записаны в кодексах.
Ему обидно, ему и без
того теперь тяжело, он в неловком положении, вы должны были угадать,
понять это…
Но во всяком случае мне всего удивительнее и даже огорчительнее, если только можно так выразиться грамматически, что вы, молодой человек, и
того даже не умели
понять, что Лизавета Прокофьевна теперь осталась с вами, потому что вы больны, — если вы только в самом деле умираете, — так сказать, из сострадания, из-за ваших жалких слов, сударь, и что никакая грязь ни в каком случае не может пристать к ее имени, качествам и значению…
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не
понимаю. А что до тебя,
то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
Тема завязавшегося разговора, казалось, была не многим по сердцу; разговор, как можно было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора и, конечно, всем бы хотелось переменить сюжет, но Евгений Павлович, казалось,
тем больше упорствовал и не смотрел на впечатление; приход князя как будто возбудил его еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась, хотя и не всё
понимала. Аглая, сидевшая в стороне, почти в углу, не уходила, слушала и упорно молчала.
Если есть для него оправдание, так разве в
том, что он не
понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные, и который, может быть, в сущности, самый нелепый, самый тупой и опасный консерватор, и сам не знает
того!).
Приятель Евгения Павловича сделал один вопрос, но князь, кажется, на него не ответил или до
того странно промямлил что-то про себя, что офицер посмотрел на него очень пристально, взглянул потом на Евгения Павловича, тотчас
понял, для чего
тот выдумал это знакомство, чуть-чуть усмехнулся и обратился опять к Аглае.
Но
тем, что он говорил Рогожину, князь остался недоволен; и только теперь, в это мгновение ее внезапного появления, он
понял, может быть, непосредственным ощущением, чего недоставало в его словах Рогожину.
— Келлер! Поручик в отставке, — отрекомендовался он с форсом. — Угодно врукопашную, капитан,
то, заменяя слабый пол, к вашим услугам; произошел весь английский бокс. Не толкайтесь, капитан; сочувствую кровавой обиде, но не могу позволить кулачного права с женщиной в глазах публики. Если же, как прилично блага-ароднейшему лицу, на другой манер,
то — вы меня, разумеется,
понимать должны, капитан…
— Не умею.
То есть, я
понимаю, как это сделать, но я никогда сам не заряжал.
К стыду своему, князь был до
того рассеян, что в самом начале даже ничего и не слышал, и когда генерал остановился пред ним с каким-то горячим вопросом,
то он принужден был ему сознаться, что ничего не
понимает.
— Милый, добрый мой Лев Николаич! — с чувством и с жаром сказал вдруг генерал, — я… и даже сама Лизавета Прокофьевна (которая, впрочем, тебя опять начала честить, а вместе с тобой и меня за тебя, не
понимаю только за что), мы все-таки тебя любим, любим искренно и уважаем, несмотря даже ни на что,
то есть на все видимости.
Рогожин, видимо,
понимал впечатление, которое производил; но хоть он и сбивался вначале, говорил как бы с видом какой-то заученной развязности, но князю скоро показалось, что в нем не было ничего заученного и даже никакого особенного смущения: если была какая неловкость в его жестах и разговоре,
то разве только снаружи; в душе этот человек не мог измениться.
— Ни-ни, я имею свои причины, чтобы нас не заподозрили в экстренном разговоре с целью; тут есть люди, которые очень интересуются нашими отношениями, — вы не знаете этого, князь? И гораздо лучше будет, если увидят, что и без
того в самых дружелюбнейших, а не в экстренных только отношениях, —
понимаете? Они часа через два разойдутся; я у вас возьму минут двадцать, ну — полчаса…
Эта неожиданность произвела эффект в не готовом к
тому, или, лучше сказать, в готовом, но не к
тому, обществе. Евгений Павлович даже привскочил на своем стуле; Ганя быстро придвинулся к столу; Рогожин тоже, но с какою-то брюзгливою досадой, как бы
понимая, в чем дело. Случившийся вблизи Лебедев подошел с любопытными глазками и смотрел на пакет, стараясь угадать, в чем дело.
Тот стоял предо мной в совершенном испуге и некоторое время как будто
понять ничего не мог; потом быстро схватился за свой боковой карман, разинул рот от ужаса и ударил себя рукой по лбу.
Я еще
понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на мою жизнь, которая «могла бы быть полезна моему ближнему», и т. д.,
то нравственность могла бы еще упрекнуть меня, по старой рутине, за
то, что я распорядился моею жизнию без спросу, или там в чем сама знает.
Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и
та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел
понять это!
Я согласен, что иначе,
то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не
понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: если уже раз мне дали сознать, что «я есмь»,
то какое мне дело до
того, что мир устроен с ошибками и что иначе он не может стоять?
Но если это так трудно и совершенно даже невозможно
понять,
то неужели я буду отвечать за
то, что не в силах был осмыслить непостижимое?
Но опять-таки, если
понять его невозможно,
то, повторяю, трудно и отвечать за
то, что не дано человеку
понять.
А если так,
то как же будут судить меня за
то, что я не мог
понять настоящей воли и законов провидения?
— Дома, все, мать, сестры, отец, князь Щ., даже мерзкий ваш Коля! Если прямо не говорят,
то так думают. Я им всем в глаза это высказала, и матери, и отцу. Maman была больна целый день; а на другой день Александра и папаша сказали мне, что я сама не
понимаю, что вру и какие слова говорю. А я им тут прямо отрезала, что я уже всё
понимаю, все слова, что я уже не маленькая, что я еще два года назад нарочно два романа Поль де Кока прочла, чтобы про всё узнать. Maman, как услышала, чуть в обморок не упала.
Ему даже не верилось, что пред ним сидит
та самая высокомерная девушка, которая так гордо и заносчиво прочитала ему когда-то письмо Гаврилы Ардалионовича. Он
понять не мог, как в такой заносчивой, суровой красавице мог оказаться такой ребенок, может быть, действительно даже и теперь не понимающий всех слов ребенок.
Но всего тут ужаснее
то, что она и сама, может быть, не знала
того, что только мне хочет доказать это, а бежала потому, что ей непременно, внутренно хотелось сделать позорное дело, чтобы самой себе сказать тут же: «Вот ты сделала новый позор, стало быть, ты низкая тварь!» О, может быть, вы этого не
поймете, Аглая!
— Видите, — запутывался и всё более и более нахмуривался князь, расхаживая взад и вперед по комнате и стараясь не взглядывать на Лебедева, — мне дали знать… мне сказали про господина Фердыщенка, что будто бы он, кроме всего, такой человек, при котором надо воздерживаться и не говорить ничего… лишнего, —
понимаете? Я к
тому, что, может быть, и действительно он был способнее, чем другой… чтобы не ошибиться, — вот в чем главное,
понимаете?
Поймите, князь, ведь это было в нем вдохновение минуты, —
то кто же, стало быть, вам-то сообщил?