Неточные совпадения
— Истинная правда! — ввязался в разговор один сидевший рядом и дурно одетый господин, нечто вроде закорузлого в подьячестве чиновника, лет сорока, сильного сложения,
с красным носом и угреватым лицом, — истинная правда-с, только все русские силы даром к
себе переводят!
Хоть и действительно он имел и практику, и опыт в житейских делах, и некоторые, очень замечательные способности, но он любил выставлять
себя более исполнителем чужой идеи, чем
с своим царем в голове, человеком «без лести преданным» и — куда не идет век? — даже русским и сердечным.
Правда, все три были только Епанчины, но по матери роду княжеского,
с приданым не малым,
с родителем, претендующим впоследствии, может быть, и на очень высокое место, и, что тоже довольно важно, — все три были замечательно хороши
собой, не исключая и старшей, Александры, которой уже минуло двадцать пять лет.
Хотя князь был и дурачок, — лакей уж это решил, — но все-таки генеральскому камердинеру показалось наконец неприличным продолжать долее разговор от
себя с посетителем, несмотря на то, что князь ему почему-то нравился, в своем роде, конечно. Но
с другой точки зрения он возбуждал в нем решительное и грубое негодование.
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на
себя, как говорить по-русски не забыл. Вот
с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
Сестры даже положили между
собой, и как-то без особенных лишних слов, о возможности, если надо, пожертвования
с их стороны в пользу Аглаи: приданое для Аглаи предназначалось колоссальное и из ряду вон.
Оба приехали к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал
с того, что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он
себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке
с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в
себе не властен, но что теперь он хочет жениться, и что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца.
Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься
с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про
себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть.
Потом, когда он простился
с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про
себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить
себе, как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же?
Мари все переносила, и я потом, когда познакомился
с нею, заметил, что она и сама все это одобряла, и сама считала
себя за какую-то самую последнюю тварь.
Генеральша несколько времени, молча и
с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала пред
собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз.
Не усмехайся, Аглая, я
себе не противоречу: дура
с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура
с умом без сердца.
Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы,
с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к
себе, а я налево.
Ганя только скрипел про
себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но
с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.
Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая,
с лицом не то чтобы очень красивым, но заключавшим в
себе тайну нравиться без красоты и до страсти привлекать к
себе.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе
с нами, можете и у
себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
Он сначала отворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, но гость еще не входил, а
с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец затворил за
собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от
себя на диван.
— Львович, — поправился генерал, но не спеша, а
с совершенною уверенностью, как будто он нисколько и не забывал, а только нечаянно оговорился. Он сел, и, тоже взяв князя за руку, посадил подле
себя. — Я вас на руках носил-с.
— Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде,
с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда
с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за
себя; ты не можешь того же требовать от сестры…
Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала в первый раз; до сих пор она держала
себя до того надменно, что в разговорах
с Ганей даже и желания не выражала познакомиться
с его родными, а в самое последнее время даже и не упоминала о них совсем, точно их и не было на свете.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить
себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит;
с отчаяния решившийся наконец у
себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты
с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про
себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
— Ардалион Александрович Иволгин, —
с достоинством произнес нагнувшийся и улыбающийся генерал, — старый, несчастный солдат и отец семейства, счастливого надеждой заключать в
себе такую прелестную…
— Стало быть, правда! — проговорил он тихо и как бы про
себя,
с совершенно потерянным видом, — конец!..
— Это меня-то бесстыжею называют! —
с пренебрежительною веселостью отпарировала Настасья Филипповна. — А я-то как дура приехала их к
себе на вечер звать! Вот как ваша сестрица меня третирует, Гаврила Ардалионович!
— Это два шага, — законфузился Коля. — Он теперь там сидит за бутылкой. И чем он там
себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не говорите потом про меня здесь нашим, что я вам записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко; да вот что, пожалуйста,
с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело
с концом.
Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в нижнем этаже, вход
с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович,
с бутылкой пред
собой на столике и в самом деле
с «Indеpendance Belge» в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал было горячее и многословное объяснение, в котором, впрочем, князь почти ничего не понял, потому что генерал был уж почти что готов.
— И Александра Михайловна
с ними, о боже, какое несчастье! И вообразите, сударыня, всегда-то мне такое несчастие! Покорнейше прошу вас передать мой поклон, а Александре Михайловне, чтобы припомнили… одним словом, передайте им мое сердечное пожелание того, чего они сами
себе желали в четверг, вечером, при звуках баллады Шопена; они помнят… Мое сердечное пожелание! Генерал Иволгин и князь Мышкин!
Встреча
с Колей побудила князя сопровождать генерала и к Марфе Борисовне, но только на одну минуту. Князю нужен был Коля; генерала же он во всяком случае решил бросить и простить
себе не мог, что вздумал давеча на него понадеяться. Взбирались долго, в четвертый этаж, и по черной лестнице.
При этом он горячо высказал свое мнение, что князя весьма странно и бог знает
с чего назвали идиотом, что он думает о нем совершенно напротив, и что, уж конечно, этот человек
себе на уме.
Генерал Епанчин беспокоился про
себя чуть не пуще всех: жемчуг, представленный им еще утром, был принят
с любезностью слишком холодною, и даже
с какою-то особенною усмешкой.
— Да вы чего, ваше превосходительство? — подхватил Фердыщенко, так и рассчитывавший, что можно будет подхватить и еще побольше размазать. — Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я свое место знаю: если я и сказал, что мы
с вами Лев да Осел из Крылова басни, то роль Осла я, уж конечно, беру на
себя, а ваше превосходительство — Лев, как и в басне Крылова сказано...
— Дело слишком ясное и слишком за
себя говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно,
с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
— Нас однажды компания собралась, ну, и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас, не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про
себя вслух, но такое, что сам он, по искренней совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков в продолжение всей своей жизни; но
с тем, чтоб искренно, главное, чтоб было искренно, не лгать!
— То-то и есть что нет, вышло скверно, всяк действительно кое-что рассказал, многие правду, и представьте
себе, ведь даже
с удовольствием иные рассказывали, а потом всякому стыдно стало, не выдержали! В целом, впрочем, было превесело, в своем то есть роде.
Одним словом, Фердыщенко совершенно не выдержал и вдруг озлобился, даже до забвения
себя, перешел чрез мерку; даже всё лицо его покривилось. Как ни странно, но очень могло быть, что он ожидал совершенно другого успеха от своего рассказа. Эти «промахи» дурного тона и «хвастовство особого рода», как выразился об этом Тоцкий, случались весьма часто
с Фердыщенком и были совершенно в его характере.
(Кстати сказать: человек он был
собою видный, осанистый, росту высокого, немного лыс, немного
с проседью, и довольно тучный,
с мягкими, румяными и несколько отвислыми щеками, со вставными зубами.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель
с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в
себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
Один лишь генерал Епанчин, только сейчас пред этим разобиженный таким бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно, еще более мог теперь обидеться всеми этими необыкновенными эксцентричностями или, например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без того уже слишком снизошел, решившись сесть рядом
с Птицыным и Фердыщенком; но что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще уважением к
себе, так что Рогожин
с компанией, во всяком случае в присутствии его превосходительства, был невозможен.
— Ах, генерал, — перебила его тотчас же Настасья Филипповна, только что он обратился к ней
с заявлением, — я и забыла! Но будьте уверены, что о вас я предвидела. Если уж вам так обидно, то я и не настаиваю и вас не удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при
себе теперь видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и лестное внимание, но если вы боитесь…
Давешний господин
с кулаками после приема в компанию «просителя» счел
себя даже обиженным и, будучи молчалив от природы, только рычал иногда, как медведь, и
с глубоким презреньем смотрел на заискивания и заигрывания
с ним «просителя», оказавшегося человеком светским и политичным.
Подойдя к столу, он положил на него один странный предмет,
с которым и вступил в гостиную, держа его пред
собой в обеих руках.
Еще он меня виноватою пред
собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал, денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа мне приискал еще там, а здесь Ганечку; и что же б ты думала: я
с ним эти пять лет не жила, а деньги-то
с него брала, и думала, что права!
Совсем ведь я
с толку сбила
себя!
При последних словах послышалось хихиканье Фердыщенка, Лебедева, и даже генерал про
себя как-то крякнул
с большим неудовольствием. Птицын и Тоцкий не могли не улыбнуться, но сдержались. Остальные просто разинули рты от удивления.
— Значит, в самом деле княгиня! — прошептала она про
себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я… не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня
с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя, Паша, — увидала она вдруг в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
Это были девицы гордые, высокомерные и даже между
собой иногда стыдливые; а впрочем, понимавшие друг друга не только
с первого слова, но
с первого даже взгляда, так что и говорить много иной раз было бы незачем.
В этой гостиной, обитой темно-голубого цвета бумагой и убранной чистенько и
с некоторыми претензиями, то есть
с круглым столом и диваном,
с бронзовыми часами под колпаком,
с узеньким в простенке зеркалом и
с стариннейшею небольшою люстрой со стеклышками, спускавшеюся на бронзовой цепочке
с потолка, посреди комнаты стоял сам господин Лебедев, спиной к входившему князю, в жилете, но без верхнего платья, по-летнему, и, бия
себя в грудь, горько ораторствовал на какую-то тему.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом
с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние,
себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
Но что хуже всего, так это то, что я знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел
с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы в палки играли), я про
себя думал: проиграю, к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь, не откажет.
— Си-сироты, — начал было, покоробившись, Лебедев, но приостановился: князь рассеянно смотрел пред
собой и, уж конечно, забыл свой вопрос. Прошло еще
с минуту; Лебедев высматривал и ожидал.