Неточные совпадения
— А Бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой, — штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: — Никогда
себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что.
— А что, — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил ее к
себе, или она зачахла в неволе,
с тоски по родине?
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и
с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед
собою. Я тогда поравнялся
с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж
с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в
себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел в свою комнату. Признаться, я также
с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина; хотя, по рассказу штабс-капитана, я составил
себе о нем не очень выгодное понятие, однако некоторые черты в его характере показались мне замечательными. Через час инвалид принес кипящий самовар и чайник.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно
себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего
с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него
с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить
себя, что бельмы подделать невозможно, да и
с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом
себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе
с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она
с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет
себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее
с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Она решительно не хочет, чтоб я познакомился
с ее мужем — тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил
себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа… Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!
Я держу четырех лошадей: одну для
себя, трех для приятелей, чтоб не скучно было одному таскаться по полям; они берут моих лошадей
с удовольствием и никогда со мной не ездят вместе.
И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который
с шумом и пеною, падая
с плиты на плиту, прорезывает
себе путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок.
Слезши
с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в
себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для
себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца,
с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья — и никогда не мог насытиться.
Так, томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед
собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает
с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся — мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать
себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий
с своею совестью?
Я до сих пор стараюсь объяснить
себе, какого рода чувство кипело тогда в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь
с такою уверенностью,
с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая
себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился
с утеса.
Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются
с негодованием от того, кто имел смелость взять на
себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась
с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит
себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
— Семерка дана! — закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек за
собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался
с чеченцами.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам
собой.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед
собою //
С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
С душою, полной сожалений, // И опершися на гранит, // Стоял задумчиво Евгений, // Как описал
себя пиит. // Всё было тихо; лишь ночные // Перекликались часовые; // Да дрожек отдаленный стук //
С Мильонной раздавался вдруг; // Лишь лодка, веслами махая, // Плыла по дремлющей реке: // И нас пленяли вдалеке // Рожок и песня удалая… // Но слаще, средь ночных забав, // Напев Торкватовых октав!
Их дочки Таню обнимают. // Младые грации Москвы // Сначала молча озирают // Татьяну
с ног до головы; // Ее находят что-то странной, // Провинциальной и жеманной, // И что-то бледной и худой, // А впрочем, очень недурной; // Потом, покорствуя природе, // Дружатся
с ней, к
себе ведут, // Целуют, нежно руки жмут, // Взбивают кудри ей по моде // И поверяют нараспев // Сердечны тайны, тайны дев.
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем сердце грустное не дремлет: //
С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред
собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.