Неточные совпадения
— Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной,
моей дальней родственнице, но ответа не получил. Так
с тем и приехал.
— А ты откуда узнал, что он два
с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель
мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— Уверяю вас, что я не солгал вам, и вы отвечать за меня не будете. А что я в таком виде и
с узелком, то тут удивляться нечего: в настоящее время
мои обстоятельства неказисты.
— Это уж не
мое дело-с. Принимают розно, судя по лицу. Модистку и в одиннадцать допустит. Гаврилу Ардалионыча тоже раньше других допускают, даже к раннему завтраку допускают.
— Дела неотлагательного я никакого не имею; цель
моя была просто познакомиться
с вами. Не желал бы беспокоить, так как я не знаю ни вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что сам из вагона… приехал из Швейцарии…
— Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и понимаю. Никакого состояния покамест я не имею и никаких занятий, тоже покамест, а надо бы-с. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер,
мой профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии, на дорогу, и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько копеек осталось. Дело у меня, правда, есть одно, и я нуждаюсь в совете, но…
— Да что дома? Дома всё состоит в
моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался; я
с ним уж и не говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре по крайней мере всё это отчеканил, при матери.
Теперь-с насчет дальнейшего: в доме, то есть в семействе Гаврилы Ардалионыча Иволгина, вот этого самого молодого
моего друга,
с которым прошу познакомиться, маменька его и сестрица очистили в своей квартире две-три меблированные комнаты и отдают их отлично рекомендованным жильцам, со столом и прислугой.
Для вас же, князь, это даже больше чем клад, во-первых, потому что вы будете не один, а, так сказать, в недрах семейства, а по
моему взгляду, вам нельзя
с первого шагу очутиться одним в такой столице, как Петербург.
Нина Александровна, супруга Ардалиона Александровича, отставленного генерала,
моего бывшего товарища по первоначальной службе, но
с которым я, по некоторым обстоятельствам, прекратил сношения, что, впрочем, не мешает мне в своем роде уважать его.
Осел ужасно поразил меня и необыкновенно почему-то мне понравился, а
с тем вместе вдруг в
моей голове как бы все прояснело.
Но я вам лучше расскажу про другую
мою встречу прошлого года
с одним человеком.
Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был
с ними, и все
мои четыре года так и прошли.
А Шнейдер много мне говорил и спорил со мной о
моей вредной «системе»
с детьми.
Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки
с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи
мои всегда были дети, но не потому, что я сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
Когда я, еще в начале
моего житья в деревне, — вот когда я уходил тосковать один в горы, — когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю эту ватагу, шумную, бегущую
с их мешочками и грифельными досками,
с криком, со смехом,
с играми, то вся душа
моя начинала вдруг стремиться к ним.
Но после вашего слова я приму вновь
мою бедность, я
с радостью стану переносить отчаянное положение
мое.
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где
моя дочь и где
моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!..
С Ганей я теперь почти не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын
моего друга, и я вправе надеяться…
— Это не так, это ошибка! — обратилась к нему вдруг Нина Александровна, почти
с тоской смотря на него. — Mon mari se trompe. [
Мой муж ошибается (фр.).]
— Но, друг
мой, se trompe, это легко сказать, но разреши-ка сама подобный случай! Все стали в тупик. Я первый сказал бы qu’on se trompe. [
Мой муж ошибается (фр.).] Но, к несчастию, я был свидетелем и участвовал сам в комиссии. Все очные ставки показали, что это тот самый, совершенно тот же самый рядовой Колпаков, который полгода назад был схоронен при обыкновенном параде и
с барабанным боем. Случай действительно редкий, почти невозможный, я соглашаюсь, но…
— Они здесь, в груди
моей, а получены под Карсом, и в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях живу философом, хожу, гуляю, играю в
моем кафе, как удалившийся от дел буржуа, в шашки и читаю «Indеpendance». [«Независимость» (фр.).] Но
с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории на железной дороге по поводу болонки, покончено мною окончательно.
— Любил вначале. Ну, да довольно… Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во что. Я не говорю, что она была
моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если же взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги
с собой захвачу. Я смешным быть не хочу; прежде всего не хочу быть смешным.
Эта давешняя сцена
с Варей случилась нечаянно, но мне в выгоду: она теперь видела и убедилась в
моей приверженности, и что я все связи для нее разорву.
Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все
мои клубные знакомства брошу.
— Как жаль, как жаль, и как нарочно! —
с глубочайшим сожалением повторил несколько раз Ардалион Александрович. — Доложите же,
мой милый, что генерал Иволгин и князь Мышкин желали засвидетельствовать собственное свое уважение и чрезвычайно, чрезвычайно сожалели…
— И Александра Михайловна
с ними, о боже, какое несчастье! И вообразите, сударыня, всегда-то мне такое несчастие! Покорнейше прошу вас передать
мой поклон, а Александре Михайловне, чтобы припомнили… одним словом, передайте им
мое сердечное пожелание того, чего они сами себе желали в четверг, вечером, при звуках баллады Шопена; они помнят…
Мое сердечное пожелание! Генерал Иволгин и князь Мышкин!
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но
с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего
моего семейства? Но, молодой друг
мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне,
с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа
моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
— Нет! Я хочу… к капитанше Терентьевой, вдове капитана Терентьева, бывшего
моего подчиненного… и даже друга… Здесь, у капитанши, я возрождаюсь духом, и сюда несу
мои житейские и семейные горести… И так как сегодня я именно
с большим нравственным грузом, то я…
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил
моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я
с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю
моих сиротских детей? Вот появляется пьяный и на ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
— О, если и вы обещаетесь, —
с жаром вскричал генерал, — то я готов вам хоть всю
мою жизнь пересказать; но я, признаюсь, ожидая очереди, уже приготовил свой анекдот…
За петуха мы поссорились, и значительно, а тут как раз вышел случай, что меня, по первой же просьбе
моей, на другую квартиру перевели, в противоположный форштадт, в многочисленное семейство одного купца
с большою бородищей, как теперь его помню.
С закатом солнца, в тихий летний вечер, улетает и
моя старуха, — конечно, тут не без нравоучительной мысли; и вот в это-то самое мгновение, вместо напутственной, так сказать, слезы, молодой, отчаянный прапорщик, избоченясь и фертом, провожает ее
с поверхности земли русским элементом забубенных ругательств за погибшую миску!
Сознаюсь
с горечью, в числе всех, бесчисленных, может быть, легкомысленных и… ветреных поступков жизни
моей, есть один, впечатление которого даже слишком тяжело залегло в
моей памяти.
К тому времени был в ужасной моде и только что прогремел в высшем свете прелестный роман Дюма-фиса «La dame aux camеlias», [«Дама
с камелиями» (фр.).] поэма, которой, по
моему мнению, не суждено ни умереть, ни состариться.
— А князь для меня то, что я в него в первого, во всю
мою жизнь, как в истинно преданного человека поверила. Он в меня
с одного взгляда поверил, и я ему верю.
Это давеча всё у Ганечки было: я приехала к его мамаше
с визитом, в
мое будущее семейство, а там его сестра крикнула мне в глаза: «Неужели эту бесстыжую отсюда не выгонят!» — а Ганечке, брату, в лицо плюнула.
— Я теперь во хмелю, генерал, — засмеялась вдруг Настасья Филипповна, — я гулять хочу! Сегодня
мой день,
мой табельный день,
мой высокосный день, я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь ты вот этого букетника, вот этого monsieur aux camеlias, [господина
с камелиями (фр.).] вот он сидит да смеется на нас…
— Ни-ни-ни! Типун, типун… — ужасно испугался вдруг Лебедев и, бросаясь к спавшему на руках дочери ребенку, несколько раз
с испуганным видом перекрестил его. — Господи, сохрани, господи, предохрани! Это собственный
мой грудной ребенок, дочь Любовь, — обратился он к князю, — и рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены
моей, умершей в родах. А эта пигалица есть дочь
моя Вера, в трауре… А этот, этот, о, этот…
— А того не знает, что, может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте
мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал,
с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
— Матушка, — сказал Рогожин, поцеловав у нее руку, — вот
мой большой друг, князь Лев Николаевич Мышкин; мы
с ним крестами поменялись; он мне за родного брата в Москве одно время был, много для меня сделал. Благослови его, матушка, как бы ты родного сына благословила. Постой, старушка, вот так, дай я сложу тебе руку…
— Сироты, сироты! — таял он, подходя. — И этот ребенок на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены
моей, умершей тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более, как сестра… не более, не более…
— Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе,
мой милый,
с своими догадками, —
с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна.
— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на
мой желтый шарабан
с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.
— Нет-с, они не то чтобы нигилисты, — шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, — это другие-с, особенные,
мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с.
Вы, конечно, думаете, читатель, что он сказал себе так: „Я всю жизнь
мою пользовался всеми дарами П.; на воспитание
мое, на гувернанток и на излечение от идиотизма пошли десятки тысяч в Швейцарию; и вот я теперь
с миллионами, а благородный характер сына П., ни в чем не виноватого в проступках своего легкомысленного и позабывшего его отца, погибает на уроках.
— По
моему мнению, — начал князь довольно тихо, — по
моему мнению, вы, господин Докторенко, во всем том, что сказали сейчас, наполовину совершенно правы, даже я согласен, что на гораздо большую половину, и я бы совершенно был
с вами согласен, если бы вы не пропустили чего-то в ваших словах.
— Если можете, господин Бурдовский, — тихо и сладко остановил его Гаврила Ардалионович, — то останьтесь еще минут хоть на пять. По этому делу обнаруживается еще несколько чрезвычайно важных фактов, особенно для вас, во всяком случае, весьма любопытных. По мнению
моему, вам нельзя не познакомиться
с ними, и самим вам, может быть, приятнее станет, если дело будет совершенно разъяснено…
— Позвольте же и мне, милостивый государь,
с своей стороны вам заметить, — раздражительно вдруг заговорил Иван Федорович, потерявший последнее терпение, — что жена
моя здесь у князя Льва Николаевича, нашего общего друга и соседа, и что во всяком случае не вам, молодой человек, судить о поступках Лизаветы Прокофьевны, равно как выражаться вслух и в глаза о том, что написано на
моем лице.
И если жена
моя здесь осталась, — продолжал он, раздражаясь почти
с каждым словом всё более и более, — то скорее, сударь, от удивления и от понятного всем современного любопытства посмотреть странных молодых людей.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, —
с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? —
с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг
мой.