Неточные совпадения
Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа
моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан
с остальными вещами, к счастию для меня, остался цел.
— Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а
мою, пустую, шесть скотов едва подвигают
с помощью этих осетин?
Сердце
мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним
мой Карагёз: все кинулись за ним
с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в
моей душе сделалось что-то непонятное, и
с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов
моего отца смотрел я
с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям
моим являлся вороной скакун твой
с своей стройной поступью,
с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя
мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду
с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она
моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди,
с которыми непременно должно соглашаться.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем
моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что
с ним заводят переговоры, — как не так!..
Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и был таков.
В первой
моей молодости,
с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж
с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя,
моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него
с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове
моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и
с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани, были все — или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не начинали нагружаться. «Может быть, дня через три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, — и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак
мой с испуганным лицом.
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, — говори, куда ты ночью таскался,
с узлом, а?» Вдруг
мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды я ходив?.. никуды не ходив…
с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала и стала ворчать: «Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?» Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
Я поднял глаза: на крыше хаты
моей стояла девушка в полосатом платье
с распущенными косами, настоящая русалка.
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть
с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав
мою русалку.
Увы!
моя шкатулка, шашка
с серебряной оправой, дагестанский кинжал — подарок приятеля — все исчезло.
— Мы ведем жизнь довольно прозаическую, — сказал он, вздохнув, — пьющие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год из Москвы одна только княгиня Лиговская
с дочерью; но я
с ними незнаком.
Моя солдатская шинель — как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.
Молча
с Грушницким спустились мы
с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что
мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
— Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, — продолжал я после минуты молчания, — я никогда сам не открываю
моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку
с дочкой. Что они за люди?
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил
с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он был
с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, — отвечал я ей, — он вечно будет мне памятен…»
Мой друг, Печорин! я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря о женщине,
с которой они едва знакомы, называют ее
моя Мери,
моя Sophie, если она имела счастие им понравиться.
— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть.
С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь
мою.
Муж Веры, Семен Васильевич Г…в, — дальний родственник княгини Лиговской. Он живет
с нею рядом; Вера часто бывает у княгини; я ей дал слово познакомиться
с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нее внимание. Таким образом,
мои планы нимало не расстроились, и мне будет весело…
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце
мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли
с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
Я держу четырех лошадей: одну для себя, трех для приятелей, чтоб не скучно было одному таскаться по полям; они берут
моих лошадей
с удовольствием и никогда со мной не ездят вместе.
— Что для меня Россия? — отвечал ее кавалер, — страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня
с презрением, тогда как здесь — здесь эта толстая шинель не помешала
моему знакомству
с вами…
Княжна подошла к своей матери и рассказала ей все; та отыскала меня в толпе и благодарила. Она объявила мне, что знала
мою мать и была дружна
с полдюжиной
моих тетушек.
— Я не знаю, как случилось, что мы до сих пор
с вами незнакомы, — прибавила она, — но признайтесь, вы этому одни виною: вы дичитесь всех так, что ни на что не похоже. Я надеюсь, что воздух
моей гостиной разгонит ваш сплин… Не правда ли?
Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим взглядам; но некогда они составляли
мое блаженство. Княгиня усадила дочь за фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к окну
с Верой, которая мне хотела сказать что-то очень важное для нас обоих… Вышло — вздор…
В продолжение вечера я несколько раз нарочно старался вмешаться в их разговор, но она довольно сухо встречала
мои замечания, и я
с притворной досадой наконец удалился. Княжна торжествовала; Грушницкий тоже. Торжествуйте, друзья
мои, торопитесь… вам недолго торжествовать!.. Как быть? у меня есть предчувствие… Знакомясь
с женщиной, я всегда безошибочно отгадывал, будет она меня любить или нет…
— Да, такова была
моя участь
с самого детства!
Моя бесцветная молодость протекла в борьбе
с собой и светом; лучшие
мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли.
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, — впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни
с кем не кокетничала, — а это великий признак!
Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного презабавного старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна сидела против меня и слушала
мой вздор
с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка, рассеянный взгляд?..
Я так живо изобразил
мою нежность,
мои беспокойства, восторги; я в таком выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была простить мне
мое кокетство
с княжной.
Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться
с нею наедине? Любовь, как огонь, — без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не могли
мои просьбы.
Слезши
с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове
моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг
моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Ее сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался, говоря, что она
с покорностью перенесет
мою измену, потому что хочет единственно
моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
Он схватил
мою руку
с чувством, похожим на восторг.
— Благородный молодой человек! — сказал он,
с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете жизнью. Будьте уверены в
моей скромности до поры до времени, — продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.
Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца,
с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья — и никогда не мог насытиться.
Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, возведут на
мой счет Бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, — Бог
с ними!
Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я глядел на него пристально;
с минуту мне казалось, что он бросится к ногам
моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди
моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь
с такою уверенностью,
с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился
с утеса.
Несколько лет тому назад, расставаясь
с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания,
мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу… ты не будешь презирать меня за это, не правда ли?
Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе все, что накопилось на
моем сердце
с тех пор, как оно тебя любит.
Но
моя любовь срослась
с душой
моей: она потемнела, но не угасла.
Нынче поутру
мой муж вошел ко мне и рассказал про твою ссору
с Грушницким.
И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь
моя разорвется; вся
моя твердость, все
мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы
с презрением отвернулся.
Мой разговор
с вашей матушкой принудил меня объясниться
с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить.