Неточные совпадения
Карл Иваныч удивился, оставил в покое
мои подошвы и
с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?..
Его доброе немецкое лицо, участие,
с которым он старался угадать причину
моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
Налево от дивана стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая
моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками
с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi.
— Ах, боже
мой милостивый! что
с тобой нынче, Яков? — продолжал он к приказчику, подергивая плечом (у него была эта привычка). — Этот конверт со вложением восьмисот рублей…
Мысли эти мелькали в
моей голове; я не трогался
с места и пристально смотрел на черные бантики своих башмаков.
Сказав
с Карлом Иванычем еще несколько слов о понижении барометра и приказав Якову не кормить собак,
с тем чтобы на прощанье выехать после обеда послушать молодых гончих, папа, против
моего ожидания, послал нас учиться, утешив, однако, обещанием взять на охоту.
Вот дворовая женщина
с мочалкой идет
мыть тарелки, вот слышно, как шумят посудой в буфете, раздвигают стол и ставят стулья, вот и Мими
с Любочкой и Катенькой (Катенька — двенадцатилетняя дочь Мими) идут из саду; но не видать Фоки — дворецкого Фоки, который всегда приходит и объявляет, что кушать готово.
За линейкой ехали охотники
с собаками, за охотниками — кучер Игнат на назначенной Володе лошади и вел в поводу
моего старинного клепера.
Надо было видеть, как одни, презирая опасность, подлезали под нее, другие перелезали через, а некоторые, особенно те, которые были
с тяжестями, совершенно терялись и не знали, что делать: останавливались, искали обхода, или ворочались назад, или по хворостинке добирались до
моей руки и, кажется, намеревались забраться под рукав
моей курточки.
Но несносная лошадка, поравнявшись
с упряжными, несмотря на все
мои усилия, остановилась так неожиданно, что я перескочил
с седла на шею и чуть-чуть не полетел.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во всю голову лысина: вот наружность
моего отца,
с тех пор как я его запомню, — наружность,
с которою он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.
Много воды утекло
с тех пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в
моей памяти.
Чувство умиления,
с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство
мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Когда все собрались в гостиной около круглого стола, чтобы в последний раз провести несколько минут вместе, мне и в голову не приходило, какая грустная минута предстоит нам. Самые пустые мысли бродили в
моей голове. Я задавал себе вопросы: какой ямщик поедет в бричке и какой в коляске? кто поедет
с папа, кто
с Карлом Иванычем? и для чего непременно хотят меня укутать в шарф и ваточную чуйку?
Странно то, что я как теперь вижу все лица дворовых и мог бы нарисовать их со всеми мельчайшими подробностями; но лицо и положение maman решительно ускользают из
моего воображения: может быть, оттого, что во все это время я ни разу не мог собраться
с духом взглянуть на нее. Мне казалось, что, если бы я это сделал, ее и
моя горесть должны бы были дойти до невозможных пределов.
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал
с балкона. Я стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы
мои доказывают
мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Я стал смотреть кругом: на волнующиеся поля спелой ржи, на темный пар, на котором кое-где виднелись соха, мужик, лошадь
с жеребенком, на верстовые столбы, заглянул даже на козлы, чтобы узнать, какой ямщик
с нами едет; и еще лицо
мое не просохло от слез, как мысли
мои были далеко от матери,
с которой я расстался, может быть, навсегда.
— Как же-с! уж кофе откушали, и протопоп пришел. Каким вы молодчиком! — прибавила она
с улыбкой, оглядывая
мое новое платье.
Удовлетворив своему любопытству, папа передал ее протопопу, которому вещица эта, казалось, чрезвычайно понравилась: он покачивал головой и
с любопытством посматривал то на коробочку, то на мастера, который мог сделать такую прекрасную штуку. Володя поднес своего турка и тоже заслужил самые лестные похвалы со всех сторон. Настал и
мой черед: бабушка
с одобрительной улыбкой обратилась ко мне.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость
моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался
с ноги на ногу и не трогался
с места.
Как передать
мои страдания в то время, когда бабушка начала читать вслух
мое стихотворение и когда, не разбирая, она останавливалась на середине стиха, чтобы
с улыбкой, которая тогда мне казалась насмешливою, взглянуть на папа, когда она произносила не так, как мне хотелось, и когда, по слабости зрения, не дочтя до конца, она передала бумагу папа и попросила его прочесть ей все сначала?
— Очень вам благодарна,
моя милая, за вашу внимательность; а что князь Михайло не приехал, так что ж про то и говорить… у него всегда дел пропасть, да и то сказать, что ему за удовольствие
с старухой сидеть?
Можете себе представить, mon cousin, — продолжала она, обращаясь исключительно к папа, потому что бабушка, нисколько не интересуясь детьми княгини, а желая похвастаться своими внуками,
с тщательностию достала
мои стихи из-под коробочки и стала их развертывать, — можете себе представить, mon cousin, что он сделал на днях…
Когда княгиня выслушала стихи и осыпала сочинителя похвалами, бабушка смягчилась, стала говорить
с ней по-французски, перестала называть ее вы,
моя милая и пригласила приехать к нам вечером со всеми детьми, на что княгиня согласилась и, посидев еще немного, уехала.
Я не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не боялся ее, обращался
с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое я чувствовал к бабушке. Когда ему показали
мои стихи, он подозвал меня к себе и сказал...
— Да,
мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть
с ним счастлива; и помяните
мое слово, если он не…
— Eh, ma bonne amie, [Э,
мой добрый друг (фр.).] — сказал князь
с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и плачете о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного человека (фр.).]
Может быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него
мои беспокойные глаза, или просто, не чувствуя ко мне никакой симпатии, он заметно больше любил играть и говорить
с Володей, чем со мною; но я все-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать.
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее до того милою, что невольно привык делать то же самое, и чрез несколько дней после
моего с ним знакомства бабушка спросила: не болят ли у меня глаза, что я ими хлопаю, как филин.
Сколько раз это желание — не быть похожим на маленького, в
моих отношениях
с Сережей, останавливало чувство, готовое излиться, и заставляло лицемерить.
Несмотря на то, что я был жандарм и
моя обязанность состояла в том, чтобы ловить его, я подошел и
с участием стал спрашивать, больно ли ему.
Этьен был мальчик лет пятнадцати, высокий, мясистый,
с испитой физиономией, впалыми, посинелыми внизу глазами и
с огромными по летам руками и ногами; он был неуклюж, имел голос неприятный и неровный, но казался очень довольным собою и был точно таким, каким мог быть, по
моим понятиям, мальчик, которого секут розгами.
Сонечка занимала все
мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте,
с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил
с удовольствием; когда мне случалось сказать, по
моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место,
с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
— О чем? — сказал он
с нетерпением. — А! о перчатках, — прибавил он совершенно равнодушно, заметив
мою руку, — и точно нет; надо спросить у бабушки… что она скажет? — и, нимало не задумавшись, побежал вниз.
Хладнокровие,
с которым он отзывался об обстоятельстве, казавшемся мне столь важным, успокоило меня, и я поспешил в гостиную, совершенно позабыв об уродливой перчатке, которая была надета на
моей левой руке.
— А это что, — сказала она, вдруг схватив меня за левую руку. — Voyez, ma chère, [Посмотрите,
моя дорогая (фр.).] — продолжала она, обращаясь к г-же Валахиной, — voyez comme ce jeune homme s’est fait élégant pour danser avec votre fille. [посмотрите, как расфрантился этот молодой человек, чтобы танцевать
с вашей дочерью (фр.).]
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться
с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в
моей, и княжна
с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать
с своими ногами.
Но в ту самую минуту, как я раздвинул ноги и хотел уже припрыгнуть, княжна, торопливо обегая вокруг меня,
с выражением тупого любопытства и удивления посмотрела на
мои ноги.
— Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [Не нужно было танцевать, если не умеешь! (фр.)] — сказал сердитый голос папа над
моим ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял руку
моей дамы, прошел
с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас же кончилась.
Прощаясь
с Ивиными, я очень свободно, даже несколько холодно поговорил
с Сережей и пожал ему руку. Если он понял, что
с нынешнего дня потерял
мою любовь и свою власть надо мною, он, верно, пожалел об этом, хотя и старался казаться совершенно равнодушным.
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче в ночь мы едем
с ним в деревню. Что-то защемило у меня в сердце при этом известии, и мысль
моя тотчас же обратилась к матушке.
— Я сама, — говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она,
моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что
с вами?»
— Когда вас увели, она еще долго металась,
моя голубушка, точно вот здесь ее давило что-то; потом спустила головку
с подушек и задремала, так тихо, спокойно, точно ангел небесный.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза
мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик
с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета.
Может быть, отлетая к миру лучшему, ее прекрасная душа
с грустью оглянулась на тот, в котором она оставляла нас; она увидела
мою печаль, сжалилась над нею и на крыльях любви,
с небесною улыбкою сожаления, спустилась на землю, чтобы утешить и благословить меня.
Иногда я молча останавливаюсь между часовней и черной решеткой. В душе
моей вдруг пробуждаются тяжелые воспоминания. Мне приходит мысль: неужели провидение для того только соединило меня
с этими двумя существами, чтобы вечно заставить сожалеть о них?..