Неточные совпадения
Было так сыро и туманно, что насилу рассвело;
в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно
было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона.
Нос его
был широк и сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались
в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его
был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица.
Он
был тепло одет,
в широкий, мерлушечий, черный, крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден
был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно,
был не приготовлен.
На нем
был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей,
в Швейцарии, или, например,
в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдткунена до Петербурга.
Глаза его
были большие, голубые и пристальные; во взгляде их
было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда
в субъекте падучую болезнь.
Готовность белокурого молодого человека
в швейцарском плаще отвечать на все вопросы своего черномазого соседа
была удивительная и без всякого подозрения совершенной небрежности, неуместности и праздности иных вопросов.
— И небось
в этом узелке вся ваша
суть заключается? — спросил черномазый.
Оказалось, что и это
было так: белокурый молодой человек тотчас же и с необыкновенною поспешностью
в этом признался.
— Даром деньги на франкировку письма истратили. Гм… по крайней мере простодушны и искренны, а сие похвально! Гм… генерала же Епанчина знаем-с, собственно потому, что человек общеизвестный; да и покойного господина Павлищева, который вас
в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это
был Николай Андреевич Павлищев, потому что их два двоюродные брата. Другой доселе
в Крыму, а Николай Андреевич, покойник,
был человек почтенный и при связях, и четыре тысячи душ
в свое время имели-с…
Под словом «всё знают» нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: где служит такой-то? с кем он знаком, сколько у него состояния, где
был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д., и т. д., и все
в этом роде.
— Князь Мышкин? Лев Николаевич? Не знаю-с. Так что даже и не слыхивал-с, — отвечал
в раздумье чиновник, — то
есть я не об имени, имя историческое,
в Карамзина «Истории» найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде не встречается, даже и слух затих-с.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой
был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя
в своем роде…
Но хотя и могло
быть нечто достопримечательное собственно
в миллионе и
в получении наследства, князя удивило и заинтересовало и еще что-то другое; да и Рогожин сам почему-то особенно охотно взял князя
в свои собеседники, хотя
в собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно; как-то более от рассеянности, чем от простосердечия; от тревоги, от волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком колотить.
Да ведь он за это одно
в Сибирь пойти может, если я захочу, потому оно
есть святотатство.
Ан та самая Настасья Филипповна и
есть, чрез которую ваш родитель вам внушить пожелал калиновым посохом, а Настасья Филипповна
есть Барашкова, так сказать, даже знатная барыня, и тоже
в своем роде княжна, а знается с некоим Тоцким, с Афанасием Ивановичем, с одним исключительно, помещиком и раскапиталистом, членом компаний и обществ, и большую дружбу на этот счет с генералом Епанчиным ведущие…
— Всё знает! Лебедев всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и все, то
есть, все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу. Ныне он
в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как
есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то
есть деньгами Лихачев доехать не мог! Нет, это не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером
в Большом али во Французском театре
в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: «вот, дескать, это
есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
Тут он мне и внушил, что сегодня же можешь Настасью Филипповну
в Большом театре видеть,
в балете,
в ложе своей,
в бенуаре,
будет сидеть.
Билеты-то я продал, деньги взял, а к Андреевым
в контору не заходил, а пошел, никуда не глядя,
в английский магазин, да на все пару подвесок и выбрал, по одному бриллиантику
в каждой, эдак почти как по ореху
будут, четыреста рублей должен остался, имя сказал, поверили.
Я то
есть тогда не сказался, что это я самый и
есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам
в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
«Ну, говорю, как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать
будешь?» Я, правда, хотел
было тогда же
в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и как окаянный воротился домой.
— Эх! Ух! — кривился чиновник, и даже дрожь его пробирала, — а ведь покойник не то что за десять тысяч, а за десять целковых на тот свет сживывал, — кивнул он князю. Князь с любопытством рассматривал Рогожина; казалось, тот
был еще бледнее
в эту минуту.
— С величайшим удовольствием приду и очень вас благодарю за то, что вы меня полюбили. Даже, может
быть, сегодня же приду, если успею. Потому, я вам скажу откровенно, вы мне сами очень понравились, и особенно когда про подвески бриллиантовые рассказывали. Даже и прежде подвесок понравились, хотя у вас и сумрачное лицо. Благодарю вас тоже за обещанное мне платье и за шубу, потому мне действительно платье и шуба скоро понадобятся. Денег же у меня
в настоящую минуту почти ни копейки нет.
Кроме этих двух домов, у него
было под самым Петербургом весьма выгодное и значительное поместье;
была еще
в Петербургском уезде какая-то фабрика.
В старину генерал Епанчин, как всем известно
было, участвовал
в откупах.
Да и летами генерал Епанчин
был еще, как говорится,
в самом соку, то
есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Он отворил калитку молодому офицеру и толкнул его
в ход, а тому даже и не толчка, а только разве одного взгляда надо
было, — не пропал бы даром!
Еще
в очень молодых летах своих генеральша умела найти себе, как урожденная княжна и последняя
в роде, а может
быть и по личным качествам, некоторых очень высоких покровительниц.
Эта младшая
была даже совсем красавица и начинала
в свете обращать на себя большое внимание.
В обществе они не только не любили выставляться, но даже
были слишком скромны.
Старшая
была музыкантша, средняя
была замечательный живописец; но об этом почти никто не знал многие годы, и обнаружилось это только
в самое последнее время, да и то нечаянно.
Было уже около одиннадцати часов, когда князь позвонил
в квартиру генерала.
— Уверяю вас, что я не солгал вам, и вы отвечать за меня не
будете. А что я
в таком виде и с узелком, то тут удивляться нечего:
в настоящее время мои обстоятельства неказисты.
— О нет,
в этом
будьте совершенно удостоверены. У меня другое дело.
— О, я ведь не
в этой комнате просил; я ведь знаю; а я бы вышел куда-нибудь, где бы вы указали, потому я привык, а вот уж часа три не курил. Впрочем, как вам угодно и, знаете,
есть пословица:
в чужой монастырь…
Вам же все это теперь объясняю, чтобы вы не сомневались, потому вижу, вы все еще беспокоитесь: доложите, что князь Мышкин, и уж
в самом докладе причина моего посещения видна
будет.
Казалось бы, разговор князя
был самый простой; но чем он
был проще, тем и становился
в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер не мог не почувствовать что-то, что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком.
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то и камердинеру зашло
в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и с амбицией не стал бы
в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить, а стало
быть, и
в том и
в другом случае не пришлось бы за него отвечать?
Хотя князь
был и дурачок, — лакей уж это решил, — но все-таки генеральскому камердинеру показалось наконец неприличным продолжать долее разговор от себя с посетителем, несмотря на то, что князь ему почему-то нравился,
в своем роде, конечно. Но с другой точки зрения он возбуждал
в нем решительное и грубое негодование.
— Гм! Хе!
В Петербурге-то прежде живали? (Как ни крепился лакей, а невозможно
было не поддержать такой учтивый и вежливый разговор.)
Преступник
был человек умный, бесстрашный, сильный,
в летах, Легро по фамилии.
Я и не думал, чтоб от страху можно
было заплакать не ребенку, человеку, который никогда не плакал, человеку
в сорок пять лет.
Князь даже одушевился говоря, легкая краска проступила
в его бледное лицо, хотя речь его по-прежнему
была тихая. Камердинер с сочувствующим интересом следил за ним, так что оторваться, кажется, не хотелось; может
быть, тоже
был человек с воображением и попыткой на мысль.
А ведь главная, самая сильная боль, может, не
в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не
будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно.
Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте
в него, он еще все
будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет.
— Так вас здесь знают и наверно помнят. Вы к его превосходительству? Сейчас я доложу… Он сейчас
будет свободен. Только вы бы… вам бы пожаловать пока
в приемную… Зачем они здесь? — строго обратился он к камердинеру.
Генерал чуть-чуть
было усмехнулся, но подумал и приостановился; потом еще подумал, прищурился, оглядел еще раз своего гостя с ног до головы, затем быстро указал ему стул, сам сел несколько наискось и
в нетерпеливом ожидании повернулся к князю. Ганя стоял
в углу кабинета, у бюро, и разбирал бумаги.
Я года четыре
в России не
был, с лишком; да и что я выехал: почти не
в своем уме!
Еще
в Берлине подумал: «Это почти родственники, начну с них; может
быть, мы друг другу и пригодимся, они мне, я им, — если они люди хорошие».
— То, стало
быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни
в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло. Что ж, может
быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.