Неточные совпадения
Раскрыла, взглянула, усмехнулась: «Благодарите,
говорит, вашего друга господина Рогожина
за его любезное внимание», откланялась и ушла.
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то и камердинеру зашло в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и с амбицией не стал бы в передней сидеть и с лакеем про свои дела
говорить, а стало быть, и в том и в другом случае не пришлось бы
за него отвечать?
Князь даже одушевился
говоря, легкая краска проступила в его бледное лицо, хотя речь его по-прежнему была тихая. Камердинер с сочувствующим интересом следил
за ним, так что оторваться, кажется, не хотелось; может быть, тоже был человек с воображением и попыткой на мысль.
И однако же, дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено было до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё еще не начинали
говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело могло расстроиться безвозвратно.
Она благодарит Афанасия Ивановича
за его деликатность,
за то, что он даже и генералу об этом не
говорил, не только Гавриле Ардалионовичу, но, однако ж, почему же и ему не знать об этом заранее?
— Он хорошо
говорит, — заметила генеральша, обращаясь к дочерям и продолжая кивать головой вслед
за каждым словом князя, — я даже не ожидала. Стало быть, все пустяки и неправда; по обыкновению. Кушайте, князь, и рассказывайте: где вы родились, где воспитывались? Я хочу все знать; вы чрезвычайно меня интересуете.
Эта сухая материя особенно понравилась генеральше, которой почти никогда не удавалось
говорить о своей родословной, при всем желании, так что она встала из-за стола в возбужденном состоянии духа.
— Да что вы загадки-то
говорите? Ничего не понимаю! — перебила генеральша. — Как это взглянуть не умею? Есть глаза, и гляди. Не умеешь здесь взглянуть, так и
за границей не выучишься. Лучше расскажите-ка, как вы сами-то глядели, князь.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и
говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне,
за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
—
За что ты все злишься, не понимаю, — подхватила генеральша, давно наблюдавшая лица говоривших, — и о чем вы
говорите, тоже не могу понять. Какой пальчик и что
за вздор? Князь прекрасно
говорит, только немного грустно. Зачем ты его обескураживаешь? Он когда начал, то смеялся, а теперь совсем осовел.
Все точно плевали на нее, а мужчины даже
за женщину перестали ее считать, всё такие скверности ей
говорили.
Я поцеловал Мари еще
за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь
говорил, то все дети были уже на моей стороне.
— Да
за что же, черт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там
говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не упомните ли?
— Я ничего
за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время.
Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится?
Не
говоря ни слова, я с необыкновенною вежливостью, с совершеннейшею вежливостью, с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно
за шиворот, и шварк ее
за окошко, вслед
за сигаркой!
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они
говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве это можно? (Я им всем
говорю!) Да я его всего
за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
— Сама знаю, что не такая, и с фокусами, да с какими? И еще, смотри, Ганя,
за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и
говорю тебе. Эй, не езди и сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!
— Это два шага, — законфузился Коля. — Он теперь там сидит
за бутылкой. И чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не
говорите потом про меня здесь нашим, что я вам записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко; да вот что, пожалуйста, с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело с концом.
Если бы даже и можно было каким-нибудь образом, уловив случай, сказать Настасье Филипповне: «Не выходите
за этого человека и не губите себя, он вас не любит, а любит ваши деньги, он мне сам это
говорил, и мне
говорила Аглая Епанчина, а я пришел вам пересказать», — то вряд ли это вышло бы правильно во всех отношениях.
— Не просите прощения, — засмеялась Настасья Филипповна, — этим нарушится вся странность и оригинальность. А правду, стало быть, про вас
говорят, что вы человек странный. Так вы, стало быть, меня
за совершенство почитаете, да?
— Но, однако, что же удивительного в появлении князя? — закричал громче всех Фердыщенко. — Дело ясное, дело само
за себя
говорит!
— Дело слишком ясное и слишком
за себя
говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно, с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
Жила с ней еще несколько лет пред этим племянница, горбатая и злая,
говорят, как ведьма, и даже раз старуху укусила
за палец, но и та померла, так что старуха года уж три пробивалась одна-одинёшенька.
— «Вот это,
говорит, батюшка, дело другое, и доброе, и благородное и богоугодное;
за здравие ваше и подам».
— Вот еще нашелся! — сказала она вдруг, обращаясь опять к Дарье Алексеевне, — а ведь впрямь от доброго сердца, я его знаю. Благодетеля нашла! А впрочем, правду, может, про него
говорят, что… того. Чем жить-то будешь, коли уж так влюблен, что рогожинскую берешь
за себя-то,
за князя-то?..
— Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, — князь меня в обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь с вашею женой везде рядом сяду; как вы думаете, выгодно такого мужа иметь? Полтора миллиона, да еще князь, да еще,
говорят, идиот в придачу, чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал, Рогожин! Убирай свою пачку, я
за князя замуж выхожу и сама богаче тебя!
— Настасья Филипповна, — сказал князь, тихо и как бы с состраданием, — я вам давеча
говорил, что
за честь приму ваше согласие, и что вы мне честь делаете, а не я вам.
— Помилуй, князь, опомнись! —
говорил он, хватая его
за руку, — брось! Видишь, какая она! Как отец
говорю…
— Знаете, Афанасий Иванович, это, как
говорят, у японцев в этом роде бывает, —
говорил Иван Петрович Птицын, — обиженный там будто бы идет к обидчику и
говорит ему: «Ты меня обидел,
за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот», и с этими словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует, должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отмстил. Странные бывают на свете характеры, Афанасий Иванович!
— Он поутру никогда много не пьет; если вы к нему
за каким-нибудь делом, то теперь и
говорите. Самое время. Разве к вечеру, когда воротится, так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из Священного писания читает, потому что у нас матушка пять недель как умерла.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома
говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад
говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида,
за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Да уж
говорите прямо, что совсем неправ, не виляйте; что
за «несколько»!
— Как бы всё ищет чего-то, как бы потеряла что-то. О предстоящем же браке даже мысль омерзела и
за обидное принимает. О нем же самом как об апельсинной корке помышляет, не более, то есть и более, со страхом и ужасом, даже
говорить запрещает, а видятся разве только что по необходимости… и он это слишком чувствует! А не миновать-с!.. Беспокойна, насмешлива, двуязычна, вскидчива…
Своих мыслей об этом я от тебя никогда не скрывал и всегда
говорил, что
за тобою ей непременная гибель.
Я,
говорит, еще сама себе госпожа; захочу, так и совсем тебя прогоню, а сама
за границу поеду (это уж она мне
говорила, что
за границу-то поедет, — заметил он как бы в скобках, и как-то особенно поглядев в глаза князю); иной раз, правда, только пужает, всё ей смешно на меня отчего-то.
— «Я тебя,
говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то что женой твоей быть». — «А я,
говорю, так не выйду, один конец!» — «А я,
говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя
за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее, да тут же до синяков и избил.
— «Ага, сам
говоришь, что верно, значит, и ты, может, зароки даешь, что: “выйдет она
за меня, тогда-то я ей всё и припомню, тогда-то и натешусь над ней!”» — «Не знаю,
говорю, может, и думаю так».
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и
за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может,
говорю, и думаю, не знаю».
Через час выходит ко мне такая сумрачная: «Я,
говорит, пойду
за тебя, Парфен Семенович, и не потому что боюсь тебя, а всё равно погибать-то.
— Ты. Она тебя тогда, с тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей
за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я,
говорит, известно какая». До сих пор про это сама утверждает. Она все это мне сама так прямо в лицо и
говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а
за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!
Со зла и идет
за меня… коли выйдет, так уж верно
говорю, что со зла выйдет.
— Я не
за тем сюда ехал, Парфен,
говорю тебе, не то у меня в уме было…
— Вот эти все здесь картины, — сказал он, — всё
за рубль, да
за два на аукционах куплены батюшкой покойным, он любил. Их один знающий человек все здесь пересмотрел; дрянь,
говорит, а вот эта — вот картина, над дверью, тоже
за два целковых купленная,
говорит, не дрянь. Еще родителю
за нее один выискался, что триста пятьдесят рублей давал, а Савельев Иван Дмитрич, из купцов, охотник большой, так тот до четырехсот доходил, а на прошлой неделе брату Семену Семенычу уж и пятьсот предложил. Я
за собой оставил.
— Да ничего, так. Я и прежде хотел спросить. Многие ведь ноне не веруют. А что, правда (ты
за границей-то жил), — мне вот один с пьяных глаз
говорил, что у нас, по России, больше, чем во всех землях таких, что в бога не веруют? «Нам,
говорит, в этом легче, чем им, потому что мы дальше их пошли…»
Он было вспомнил, что давеча
говорил с половым в трактире
за обедом об одном недавнем чрезвычайно странном убийстве, наделавшем шуму и разговоров.
Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, «унизительность» этого убеждения, «этого низкого предчувствия», и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? —
говорил он беспрерывно себе, с упреком и с вызовом. — Формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания! О, я бесчестен! — повторял он с негодованием и с краской в лице, — какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на этого человека! О, что
за день! О боже, какой кошмар!
— По-братски и принимаю
за шутку; пусть мы свояки: мне что, — больше чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с. Вы, князь, сейчас о секретах заговорили-с, будто бы, то есть, я приближаюсь, точно секрет сообщить желаю, а секрет, как нарочно, и есть: известная особа сейчас дала знать, что желала бы очень с вами секретное свидание иметь.
— И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! — подхватила генеральша. — Значит, все-таки не пропил своих благородных чувств, когда так подействовало! А жену измучил. Чем бы детей руководить, а ты в долговом сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, встань
за дверь в уголок и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка, поди, я тебе серьезно
говорю. Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.
— Да разве я один? — не умолкал Коля. — Все тогда
говорили, да и теперь
говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят
за «рыцаря бедного», стало быть, «рыцарь-то бедный» существует и непременно есть, а по-моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали, кто такой «рыцарь бедный».
— Да поздно, поздно теперь в город посылать
за Пушкиным, поздно! — спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, — три тысячи раз
говорю вам: поздно.