Неточные совпадения
Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево
от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона.
На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как
от Эйдткунена до Петербурга.
Черноволосый сосед в крытом тулупе все это разглядел, частию
от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего...
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть…
от излишка воображения.
— А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им
от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— Тьфу тебя! — сплюнул черномазый. — Пять недель назад я, вот как и вы, — обратился он к князю, — с одним узелком
от родителя во Псков убег к тетке; да в горячке там и слег, а он без меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная память покойнику, а чуть меня тогда до смерти не убил! Верите ли, князь, вот ей-богу! Не убеги я тогда, как раз бы убил.
Но хотя и могло быть нечто достопримечательное собственно в миллионе и в получении наследства, князя удивило и заинтересовало и еще что-то другое; да и Рогожин сам почему-то особенно охотно взял князя в свои собеседники, хотя в собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно; как-то более
от рассеянности, чем
от простосердечия;
от тревоги,
от волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком колотить.
Встречаю Залёжева, тот не мне чета, ходит как приказчик
от парикмахера, и лорнет в глазу, а мы у родителя в смазных сапогах да на постных щах отличались.
Я то есть тогда не сказался, что это я самый и есть; а «
от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
Генерал Епанчин жил в собственном своем доме, несколько в стороне
от Литейной, к Спасу Преображения.
Я и не думал, чтоб
от страху можно было заплакать не ребенку, человеку, который никогда не плакал, человеку в сорок пять лет.
Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, все это
от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это
от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и
от идиотизма, и
от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
Вскоре осталась одна только девочка, Настя, а младшая умерла
от коклюша...
Ровно чрез четыре года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а за Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка господина Тоцкого по имению, но уже в другой, далекой губернии, и взяла Настю с собой, вследствие инструкции и полномочия
от Афанасия Ивановича.
Разумеется, с богатством и со связями Тоцкого можно было тотчас же сделать какое-нибудь маленькое и совершенно невинное злодейство, чтоб избавиться
от неприятности.
В последние два года он часто удивлялся изменению цвета лица Настасьи Филипповны; она становилась ужасно бледна и — странно — даже хорошела
от этого.
Признания эти Гаврила Ардалионович сделал ему, Афанасию Ивановичу, сам, и давно уже, по-дружески и
от чистого молодого сердца, и что об этом давно уже знает и Иван Федорович, благодетельствующий молодому человеку.
Повторив еще раз, что ему труднее других говорить, он заключил, что не может отказаться
от надежды, что Настасья Филипповна не ответит ему презрением, если он выразит свое искреннее желание обеспечить ее участь в будущем и предложит ей сумму в семьдесят пять тысяч рублей.
Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту,
от которого, при одном воспоминании, до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Слышала тоже, что Нина Александровна Иволгина, мать Гаврилы Ардалионовича, превосходная и в высшей степени уважаемая женщина; что сестра его Варвара Ардалионовна очень замечательная и энергичная девушка; она много слышала о ней
от Птицына.
Например, будто бы Тоцкий откуда-то узнал, что Настасья Филипповна вошла в какие-то неопределенные и секретные
от всех сношения с девицами Епанчиными, — слух совершенно невероятный.
Совершенно пробудился я
от этого мрака, помню я, вечером, в Базеле, при въезде в Швейцарию, и меня разбудил крик осла на городском рынке.
Шагах в двадцати
от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек.
Неизвестность и отвращение
от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжеле, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать!
Ведь, подумаешь, как это жестоко, а с другой стороны, ей-богу, эти невинные люди
от чистого сердца делают и уверены, что это человеколюбие), потом туалет (вы знаете, что такое туалет преступника?), наконец везут по городу до эшафота…
Наверно, у него ноги слабели и деревенели, и тошнота была, — как будто что его давит в горле, и
от этого точно щекотно, — чувствовали вы это когда-нибудь в испуге или в очень страшные минуты, когда и весь рассудок остается, но никакой уже власти не имеет?
От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать.
Он был отдан на излечение
от помешательства; по-моему, он был не помешанный, он только ужасно страдал, — вот и вся его болезнь была.
Детям запретили даже и встречаться с нею, но они бегали потихоньку к ней в стадо, довольно далеко, почти в полверсте
от деревни; они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать: «Je vous aime, Marie!» [«Я вас люблю, Мари!» (фр.)] и потом стремглав бежать назад.
Мари чуть с ума не сошла
от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им говорю.
Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в самый угол,
от всех закрытый, на камень и сидела почти без движения весь день, с самого утра до того часа, когда стадо уходило.
Она уже была так слаба
от чахотки, что все больше сидела с закрытыми глазами, прислонив голову к скале, и дремала, тяжело дыша; лицо ее похудело, как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках.
В таком случае они обыкновенно становились неподалеку и начинали нас стеречь
от чего-то и
от кого-то, и это было для них необыкновенно приятно.
Я останавливался и смеялся
от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю мою тоску.
Иные забегали ко мне потихоньку
от всех, по одному, для того только, чтоб обнять и поцеловать меня наедине, не при всех.
— Я хочу видеть! — вскинулась генеральша. — Где этот портрет? Если ему подарила, так и должен быть у него, а он, конечно, еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю
от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуйста.
Он уже не мог снова сесть за бумаги
от волнения и ожидания и стал бродить по кабинету, из угла в угол.
Но только что он вступил в столовую (еще через одну комнату
от гостиной), с ним в дверях почти столкнулась выходившая Аглая. Она была одна.
Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала пред собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив
от глаз.
— Во-первых,
от ученых дочек, — отрезала генеральша, — а так как этого и одного довольно, то об остальном нечего и распространяться.
Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с тем же самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы
от полного непонимания того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее самого сильнейшего презрения.
Скажите теперь еще одно такое же слово — и спасете меня
от погибели!
Пришлите же мне это слово сострадания (только одного сострадания, клянусь вам)! Не рассердитесь на дерзость отчаянного, на утопающего, за то, что он осмелился сделать последнее усилие, чтобы спасти себя
от погибели.
Ганя топнул ногой
от нетерпения. Лицо его даже почернело
от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках.
Ганя ужасно смутился и даже покраснел
от стыда.
Она была очень похожа на мать, даже одета была почти так же, как мать,
от полного нежелания наряжаться.
Генерал приостановился как бы
от грустного воспоминания.