Неточные совпадения
— О, как вы в
моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить не могу, потому что всего не знаю, но
мой доктор мне из своих последних еще
на дорогу сюда дал, да два почти года там
на свой счет содержал.
— А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть
на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он
на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель
мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— О, у меня время терпит; у меня время совершенно
мое (и князь тотчас же поставил свою мягкую, круглополую шляпу
на стол).
— Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и понимаю. Никакого состояния покамест я не имею и никаких занятий, тоже покамест, а надо бы-с. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер,
мой профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии,
на дорогу, и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько копеек осталось. Дело у меня, правда, есть одно, и я нуждаюсь в совете, но…
Так по взгляду
моему на вас говорю.
— О,
на этот счет можно без всякой церемонии, если только тебе,
мой друг, угодно его видеть, — спешил разъяснить генерал.
— Спешу, спешу,
мой друг, опоздал! Да дайте ему ваши альбомы, mesdames, пусть он вам там напишет; какой он каллиграф, так
на редкость! Талант; там он так у меня расчеркнулся старинным почерком: «Игумен Пафнутий руку приложил»… Ну, до свидания.
У нас такая общая комната есть, — обратилась она к князю, уводя его, — попросту,
моя маленькая гостиная, где мы, когда одни сидим, собираемся, и каждая своим делом занимается: Александра, вот эта,
моя старшая дочь,
на фортепиано играет, или читает, или шьет...
Тут он взглянул в
мою сторону; я поглядел
на его лицо и всё понял…
Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено одно окно, по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком,
мылом, все
на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж было пред самым
моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож
на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил.
Я останавливался и смеялся от счастья, глядя
на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки,
на мальчиков и девочек, бегущих вместе,
на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю
мою тоску.
Вся судьба
моя пошла
на них.
Я не имею никаких прав
на ваше участие, не смею иметь никаких надежд; но когда-то вы выговорили одно слово, одно только слово, и это слово озарило всю черную ночь
моей жизни и стало для меня маяком.
Он, впрочем, знает, что если б он разорвал все, но сам, один, не ожидая
моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды
на меня, то я бы тогда переменила
мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом.
— Фу, какая скверная комната, — заметил Ганя, презрительно осматриваясь, — темно и окна
на двор. Во всех отношениях вы к нам не вовремя… Ну, да это не
мое дело; не я квартиры содержу.
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где
моя дочь и где
моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу
на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын
моего друга, и я вправе надеяться…
— Вообрази, друг
мой, — вскричал генерал, — оказывается, что я нянчил князя
на руках
моих!
— Это не так, это ошибка! — обратилась к нему вдруг Нина Александровна, почти с тоской смотря
на него. — Mon mari se trompe. [
Мой муж ошибается (фр.).]
— Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы не должны ошибаться
на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне сам, того я и сама не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли,
на вопрос
мой о вас, отвечал мне: «Он всё знает, церемониться нечего!» Что же это значит? То есть я хотела бы знать, в какой мере…
— Друг
мой! Друг
мой! — укорительно произнес он, торжественно обращаясь к жене и положа руку
на сердце.
— Они здесь, в груди
моей, а получены под Карсом, и в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях живу философом, хожу, гуляю, играю в
моем кафе, как удалившийся от дел буржуа, в шашки и читаю «Indеpendance». [«Независимость» (фр.).] Но с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории
на железной дороге по поводу болонки, покончено мною окончательно.
Болонка у светло-голубой барыни
на коленках покоится, маленькая, вся в
мой кулак, черная, лапки беленькие, даже редкость.
Вот этот дом, да еще три дома
на Невском и два в Морской — вот весь теперешний круг
моего знакомства, то есть собственно
моего личного знакомства.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего
моего семейства? Но, молодой друг
мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся
на Иволгина как
на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только по дороге
на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа
моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил
моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю
моих сиротских детей? Вот появляется пьяный и
на ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
— Представьте себе, господа, своим замечанием, что я не мог рассказать о
моем воровстве так, чтобы стало похоже
на правду, Афанасий Иванович тончайшим образом намекает, что я и не мог в самом деле украсть (потому что это вслух говорить неприлично), хотя, может быть, совершенно уверен сам про себя, что Фердыщенко и очень бы мог украсть!
За петуха мы поссорились, и значительно, а тут как раз вышел случай, что меня, по первой же просьбе
моей,
на другую квартиру перевели, в противоположный форштадт, в многочисленное семейство одного купца с большою бородищей, как теперь его помню.
— Не понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых, что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну, вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите, что «не серьезно»? Разве это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся
моя жизнь
на одном волоске висела; чего серьезнее?
— Я теперь во хмелю, генерал, — засмеялась вдруг Настасья Филипповна, — я гулять хочу! Сегодня
мой день,
мой табельный день,
мой высокосный день, я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь ты вот этого букетника, вот этого monsieur aux camеlias, [господина с камелиями (фр.).] вот он сидит да смеется
на нас…
— Ну, так слушай же, Ганя, я хочу
на твою душу в последний раз посмотреть; ты меня сам целые три месяца мучил; теперь
мой черед.
А я
на душу твою полюбуюсь, как ты за
моими деньгами в огонь полезешь.
Я давеча и крикнуть даже хотел, если бы мог только себе это позволить при этом содоме, что она сама есть самое лучшее
мое оправдание
на все ее обвинения.
— Ни-ни-ни! Типун, типун… — ужасно испугался вдруг Лебедев и, бросаясь к спавшему
на руках дочери ребенку, несколько раз с испуганным видом перекрестил его. — Господи, сохрани, господи, предохрани! Это собственный
мой грудной ребенок, дочь Любовь, — обратился он к князю, — и рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены
моей, умершей в родах. А эта пигалица есть дочь
моя Вера, в трауре… А этот, этот, о, этот…
— О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно стоит
на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще
на Петербургской, в доме
моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
— Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту
на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба
моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…
Но главное то, что всего яснее и скорее
на русском сердце это заметишь, и вот
мое заключение!
Правда, он прибавил потом, что «твоя жалость, может быть, еще пуще
моей любви», — но он
на себя клевещет.
— Сироты, сироты! — таял он, подходя. — И этот ребенок
на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены
моей, умершей тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более, как сестра… не более, не более…
Вы, конечно, думаете, читатель, что он сказал себе так: „Я всю жизнь
мою пользовался всеми дарами П.;
на воспитание
мое,
на гувернанток и
на излечение от идиотизма пошли десятки тысяч в Швейцарию; и вот я теперь с миллионами, а благородный характер сына П., ни в чем не виноватого в проступках своего легкомысленного и позабывшего его отца, погибает
на уроках.
Эти громадные суммы,
на меня истраченные, в сущности, не
мои.
Это была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П.
На него должны были быть употреблены, а не
на меня — порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П. Если б я был вполне благороден, деликатен, справедлив, то я должен бы был отдать его сыну половину всего
моего наследства; но так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо понимаю, что это дело не юридическое, то я половину
моих миллионов не дам.
— По
моему мнению, — начал князь довольно тихо, — по
моему мнению, вы, господин Докторенко, во всем том, что сказали сейчас, наполовину совершенно правы, даже я согласен, что
на гораздо большую половину, и я бы совершенно был с вами согласен, если бы вы не пропустили чего-то в ваших словах.
— А насчет статьи, князь, — ввернул боксер, ужасно желавший вставить свое словцо и приятно оживляясь (можно было подозревать, что
на него видимо и сильно действовало присутствие дам), — насчет статьи, то признаюсь, что действительно автор я, хотя болезненный
мой приятель, которому я привык прощать по его расслаблению, сейчас и раскритиковал ее.
— В этом вы правы, признаюсь, но это было невольно, и я тотчас же сказал себе тогда же, что
мои личные чувства не должны иметь влияния
на дело, потому что если я сам себя признаю уже обязанным удовлетворить требования господина Бурдовского, во имя чувств
моих к Павлищеву, то должен удовлетворить в каком бы то ни было случае, то есть, уважал бы или не уважал бы я господина Бурдовского.
— Господа! Да я потому-то и решил, что несчастный господин Бурдовский должен быть человек простой, беззащитный, человек, легко подчиняющийся мошенникам, стало быть, тем пуще я обязан был помочь ему, как «сыну Павлищева», — во-первых, противодействием господину Чебарову, во-вторых,
моею преданностью и дружбой, чтоб его руководить, а в-третьих, назначил выдать ему десять тысяч рублей, то есть всё, что, по расчету
моему, мог истратить
на меня Павлищев деньгами…
— Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили
мое состояние: никаких миллионов я не получал: у меня, может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч
на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал по шестисот рублей в год, да и то всего только первые три года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета.
Но я всё это хотел вознаградить потом
моею дружбой,
моим деятельным участием в судьбе несчастного господина Бурдовского, очевидно, обманутого, потому что не мог же он сам, без обмана, согласиться
на такую низость, как, например, сегодняшняя огласка в этой статье господина Келлера про его мать…
— Если можете, господин Бурдовский, — тихо и сладко остановил его Гаврила Ардалионович, — то останьтесь еще минут хоть
на пять. По этому делу обнаруживается еще несколько чрезвычайно важных фактов, особенно для вас, во всяком случае, весьма любопытных. По мнению
моему, вам нельзя не познакомиться с ними, и самим вам, может быть, приятнее станет, если дело будет совершенно разъяснено…
В таком случае, если хотите, я кончил, то есть принужден буду сообщить только вкратце те факты, которые, по
моему убеждению, не лишнее было бы узнать во всей полноте, — прибавил он, заметив некоторое всеобщее движение, похожее
на нетерпение.