Неточные совпадения
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в самом деле такой, каким кажетесь,
то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас
же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь
к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим,
то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
Когда Тоцкий так любезно обратился
к нему за дружеским советом насчет одной из его дочерей,
то тут
же, самым благороднейшим образом, сделал полнейшие и откровенные признания.
— И философия ваша точно такая
же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова,
к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на
то что на копейки.
— Но, друг мой, se trompe, это легко сказать, но разреши-ка сама подобный случай! Все стали в тупик. Я первый сказал бы qu’on se trompe. [Мой муж ошибается (фр.).] Но,
к несчастию, я был свидетелем и участвовал сам в комиссии. Все очные ставки показали, что это
тот самый, совершенно
тот же самый рядовой Колпаков, который полгода назад был схоронен при обыкновенном параде и с барабанным боем. Случай действительно редкий, почти невозможный, я соглашаюсь, но…
— Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне сам,
того я и сама не хочу разузнавать мимо него. Я
к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос мой о вас, отвечал мне: «Он всё знает, церемониться нечего!» Что
же это значит?
То есть я хотела бы знать, в какой мере…
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась
к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь,
то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из моей собственной жизни», но только хотела после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны
же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
Афанасий Иванович примолк с
тем же солидным достоинством, с которым и приступал
к рассказу. Заметили, что у Настасьи Филипповны как-то особенно засверкали глаза, и даже губы вздрогнули, когда Афанасий Иванович кончил. Все с любопытством поглядывали на них обоих.
— Ах, генерал, — перебила его тотчас
же Настасья Филипповна, только что он обратился
к ней с заявлением, — я и забыла! Но будьте уверены, что о вас я предвидела. Если уж вам так обидно,
то я и не настаиваю и вас не удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при себе теперь видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и лестное внимание, но если вы боитесь…
Варвара Ардалионовна в
ту же зиму вышла замуж за Птицына; все их знавшие прямо приписали этот брак
тому обстоятельству, что Ганя не хотел возвратиться
к своим занятиям и не только перестал содержать семейство, но даже сам начал нуждаться в помощи и почти что в уходе за ним.
Впоследствии, когда Варя уже вышла замуж, Нина Александровна и Ганя переехали вместе с ней
к Птицыну, в Измайловский полк; что
же касается до генерала Иволгина,
то с ним почти в
то же самое время случилось одно совсем непредвиденное обстоятельство: его посадили в долговое отделение.
Был уже двенадцатый час. Князь знал, что у Епанчиных в городе он может застать теперь одного только генерала, по службе, да и
то навряд. Ему подумалось, что генерал, пожалуй, еще возьмет его и тотчас
же отвезет в Павловск, а ему до
того времени очень хотелось сделать один визит. На риск опоздать
к Епанчиным и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.
— Я, как тебя нет предо мною,
то тотчас
же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…
— «Я тебя, говорит, теперь и в лакеи-то
к себе, может, взять не захочу, не
то что женой твоей быть». — «А я, говорю, так не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее, да тут
же до синяков и избил.
— Что
же не доканчиваешь, — прибавил
тот, осклабившись, — а хочешь, скажу, что ты вот в эту самую минуту про себя рассуждаешь: «Ну, как
же ей теперь за ним быть? Как ее
к тому допустить?» Известно, что думаешь…
И вот князь судорожно устремляется
к тому дому, и что
же в
том, что действительно он там встречает Рогожина?
Два давешних глаза,
те же самые, вдруг встретились с его взглядом. Человек, таившийся в нише, тоже успел уже ступить из нее один шаг. Одну секунду оба стояли друг перед другом почти вплоть. Вдруг князь схватил его за плечи и повернул назад,
к лестнице, ближе
к свету: он яснее хотел видеть лицо.
Но
те же самые предосторожности, как относительно князя, Лебедев стал соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда на дачу: под предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал
к нему никого, топал ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с ребенком, при первом подозрении, что они идут на террасу, где находился князь, несмотря на все просьбы князя не отгонять никого.
Но повторять о
том, что говорят серьезно, было нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен, и как все слишком упавшие хмельные люди, нелегко переносил воспоминания из счастливого прошлого. Он встал и смиренно направился
к дверям, так что Лизавете Прокофьевне сейчас
же и жалко стало его.
Она тотчас
же встала, все по-прежнему серьезно и важно, с таким видом, как будто заранее
к тому готовилась и только ждала приглашения, вышла на средину террасы и стала напротив князя, продолжавшего сидеть в своих креслах.
— Так прочти
же лучше ты, читай сейчас, вслух! вслух! — обратилась Лизавета Прокофьевна
к Коле, с нетерпением выхватив из рук князя газету, до которой
тот едва еще успел дотронуться, — всем вслух, чтобы каждому было слышно.
— В этом вы правы, признаюсь, но это было невольно, и я тотчас
же сказал себе тогда
же, что мои личные чувства не должны иметь влияния на дело, потому что если я сам себя признаю уже обязанным удовлетворить требования господина Бурдовского, во имя чувств моих
к Павлищеву,
то должен удовлетворить в каком бы
то ни было случае,
то есть, уважал бы или не уважал бы я господина Бурдовского.
Так ты, миленький, у них
же и прощения просишь, — подхватила она, опять обращаясь
к князю, — «виноват, дескать, что осмелился вам капитал предложить…», а ты чего, фанфаронишка, изволишь смеяться! — накинулась она вдруг на племянника Лебедева, — «мы, дескать, от капитала отказываемся, мы требуем, а не просим!» А точно
того и не знает, что этот идиот завтра
же к ним опять потащится свою дружбу и капиталы им предлагать!
— Единственно из благородства, — громко и звонко заговорил вдруг подскочивший Келлер, обращаясь прямо
к Лизавете Прокофьевне, — единственно из благородства, сударыня, и чтобы не выдать скомпрометированного приятеля, я давеча утаил о поправках, несмотря на
то что он
же нас с лестницы спустить предлагал, как сами изволили слышать.
Он говорил одно, но так, как будто бы этими самыми словами хотел сказать совсем другое. Говорил с оттенком насмешки и в
то же время волновался несоразмерно, мнительно оглядывался, видимо путался и терялся на каждом слове, так что всё это, вместе с его чахоточным видом и с странным, сверкающим и как будто исступленным взглядом, невольно продолжало привлекать
к нему внимание.
Он опять засмеялся; но это был уже смех безумного. Лизавета Прокофьевна испуганно двинулась
к нему и схватила его за руку. Он смотрел на нее пристально, с
тем же смехом, но который уже не продолжался, а как бы остановился и застыл на его лице.
Она с негодованием стала оправлять свою мантилью, выжидая, когда «
те» отправятся.
К «
тем» в эту минуту подкатили извозчичьи дрожки, за которыми еще четверть часа назад Докторенко распорядился послать сына Лебедева, гимназиста. Генерал тотчас
же вслед за супругой ввернул и свое словцо...
О
том же, чтобы звать
к себе, и намека не было; на этот счет проскочило даже одно очень характерное словцо у Аделаиды: рассказывая об одной своей акварельной работе, она вдруг очень пожелала показать ее: «Как бы это сделать поскорее?
Приступая
к каждому рассказу, он уверял положительно, что кается и внутренно «полон слез», а между
тем рассказывал так, как будто гордился поступком, и в
то же время до
того иногда смешно, что он и князь хохотали наконец как сумасшедшие.
Самое
же капитальное известие в
том, что Лизавета Прокофьевна, безо всякого шуму, позвала
к себе Варвару Ардалионовну, сидевшую у девиц, и раз навсегда выгнала ее из дому, самым учтивейшим, впрочем, образом, — «от самой Вари слышал».
Сказав это, Коля вскочил и расхохотался так, как, может быть, никогда ему не удавалось смеяться. Увидав, что князь весь покраснел, Коля еще пуще захохотал; ему ужасно понравилась мысль, что князь ревнует
к Аглае, но он умолк тотчас
же, заметив, что
тот искренно огорчился. Затем они очень серьезно и озабоченно проговорили еще час или полтора.
Иван Федорович спасался немедленно, а Лизавета Прокофьевна успокоивалась после своего разрыва. Разумеется, в
тот же день
к вечеру она неминуемо становилась необыкновенно внимательна, тиха, ласкова и почтительна
к Ивану Федоровичу,
к «грубому своему грубияну» Ивану Федоровичу,
к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу, потому что она всю жизнь любила и даже влюблена была в своего Ивана Федоровича, о чем отлично знал и сам Иван Федорович и бесконечно уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.
Она отняла платок, которым закрывала лицо, быстро взглянула на него и на всю его испуганную фигуру, сообразила его слова и вдруг разразилась хохотом прямо ему в глаза, — таким веселым и неудержимым хохотом, таким смешным и насмешливым хохотом, что Аделаида первая не выдержала, особенно когда тоже поглядела на князя, бросилась
к сестре, обняла ее и захохотала таким
же неудержимым, школьнически веселым смехом, как и
та.
— Келлер! Поручик в отставке, — отрекомендовался он с форсом. — Угодно врукопашную, капитан,
то, заменяя слабый пол,
к вашим услугам; произошел весь английский бокс. Не толкайтесь, капитан; сочувствую кровавой обиде, но не могу позволить кулачного права с женщиной в глазах публики. Если
же, как прилично блага-ароднейшему лицу, на другой манер,
то — вы меня, разумеется, понимать должны, капитан…
После всех князь подошел и
к Евгению Павловичу.
Тот тотчас
же взял его под руку.
До сих пор он в молчании слушал споривших и не ввязывался в разговор; часто от души смеялся вслед за всеобщими взрывами смеха. Видно было, что он ужасно рад
тому, что так весело, так шумно; даже
тому, что они так много пьют. Может быть, он и ни слова бы не сказал в целый вечер, но вдруг как-то вздумал заговорить. Заговорил
же с чрезвычайною серьезностию, так что все вдруг обратились
к нему с любопытством.
Но когда я, в марте месяце, поднялся
к нему наверх, чтобы посмотреть, как они там „заморозили“, по его словам, ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“,
то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне дверь и тихо,
то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда
же, даже в
ту самую минуту, как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной
к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас
же на Васильевский остров
к моему товарищу Бахмутову, и так как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии,
то, «может быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
Мелькала тоже мысль: если это привидение, и я его не боюсь,
то почему
же не встать, не подойти
к нему и не удостовериться самому?
— Если я тогда, — обратилась она
к князю, серьезно и даже грустно смотря на него, — если я тогда и прочла вам про «бедного рыцаря»,
то этим хоть и хотела… похвалить вас заодно, но тут
же хотела и заклеймить вас за поведение ваше и показать вам, что я всё знаю…
— Остаются, стало быть, трое-с, и во-первых, господин Келлер, человек непостоянный, человек пьяный и в некоторых случаях либерал,
то есть насчет кармана-с; в остальном
же с наклонностями, так сказать, более древнерыцарскими, чем либеральными. Он заночевал сначала здесь, в комнате больного, и уже ночью лишь перебрался
к нам, под предлогом, что на голом полу жестко спать.
Ну, разумеется, тут
же дорогой и анекдот
к случаю рассказал о
том, что его тоже будто бы раз, еще в юности, заподозрили в покраже пятисот тысяч рублей, но что он на другой
же день бросился в пламень горевшего дома и вытащил из огня подозревавшего его графа и Нину Александровну, еще бывшую в девицах.
Видите, какой это человек-с: тут у него теперь одна слабость
к этой капитанше,
к которой без денег ему являться нельзя и у которой я сегодня намерен накрыть его, для его
же счастия-с; но, положим, что не одна капитанша, а соверши он даже настоящее преступление, ну, там, бесчестнейший проступок какой-нибудь (хотя он и вполне неспособен
к тому),
то и тогда, говорю я, одною благородною, так сказать, нежностью с ним до всего дойдешь, ибо чувствительнейший человек-с!
Вот что, князь, и я теперь сообщу: давеча генерал, когда мы с ним шли
к этому Вилкину, после
того, как уже он мне рассказал о пожаре, и, кипя, разумеется, гневом, вдруг начал мне намекать
то же самое про господина Фердыщенка, но так нескладно и неладно, что я поневоле сделал ему некоторые вопросы, и вследствие
того убедился вполне, что всё это известие единственно одно вдохновение его превосходительства…
Когда он, еще давеча утром, забылся тяжелым сном на своей кушетке, всё еще не решаясь раскрыть который-нибудь из этих трех кувертов, ему опять приснился тяжелый сон, и опять приходила
к нему
та же «преступница».
Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в
то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее
к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чем оно заключается и что было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить.
Он пошел по дороге, огибающей парк,
к своей даче. Сердце его стучало, мысли путались, и всё кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так
же как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и
том же видении,
то же видение опять предстало ему.
Та же женщина вышла из парка и стала пред ним, точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его руку и крепко сжала ее. «Нет, это не видение!»
Когда
же, например, самая сущность некоторых ординарных лиц именно заключается в их всегдашней и неизменной ординарности, или, что еще лучше, когда, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц выйти во что бы ни стало из колеи обыкновенности и рутины, они все-таки кончают
тем, что остаются неизменно и вечно одною только рутиной, тогда такие лица получают даже некоторую своего рода и типичность, — как ординарность, которая ни за что не хочет остаться
тем, что она есть, и во что бы
то ни стало хочет стать оригинальною и самостоятельною, не имея ни малейших средств
к самостоятельности.
Ты знаешь, до какого сумасбродства она до сих пор застенчива и стыдлива: в детстве она в шкап залезала и просиживала в нем часа по два, по три, чтобы только не выходить
к гостям; дылда выросла, а ведь и теперь
то же самое.
Но великодушная борьба с беспорядком обыкновенно продолжалась недолго; генерал был тоже человек слишком «порывчатый», хотя и в своем роде; он обыкновенно не выносил покаянного и праздного житья в своем семействе и кончал бунтом; впадал в азарт, в котором сам, может быть, в
те же самые минуты и упрекал себя, но выдержать не мог: ссорился, начинал говорить пышно и красноречиво, требовал безмерного и невозможного
к себе почтения и в конце концов исчезал из дому, иногда даже на долгое время.
В последние два года про дела своего семейства он знал разве только вообще или понаслышке; подробнее
же перестал в них входить, не чувствуя
к тому ни малейшего призвания.