Неточные совпадения
Стало быть, мог
же этот человек хоть кого-нибудь заставить любить себя.
Потом, в глубине ограды, еще такой
же сруб:
это кухня, разделенная на две артели; далее еще строение, где под одной крышей помещаются погреба, амбары, сараи.
Вообще
же скажу, что весь
этот народ, за некоторыми немногими исключениями неистощимо-веселых людей, пользовавшихся за
это всеобщим презрением, — был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист.
Этих как-то невольно уважали; они
же, с своей стороны, хотя часто и очень ревнивы были к своей славе, но вообще старались не быть другим в тягость, в пустые ругательства не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством, были рассудительны и почти всегда послушны начальству — не из принципа послушания, не из сознания обязанностей, а так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды.
Но ведь можно
же было, во столько лет, хоть что-нибудь заметить, поймать, уловить в
этих сердцах хоть какую-нибудь черту, которая бы свидетельствовала о внутренней тоске, о страдании.
К тому
же он уже потерпел от него наказание, а чрез
это почти считает себя очищенным, сквитавшимся.
У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю
это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге; он в тот
же день мне сам сознался в
этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал.
Это страсть столь
же сильная, как и картежная игра.
Но собственной работой занималась, может быть, только треть арестантов; остальные
же били баклуши, слонялись без нужды по всем казармам острога, ругались, заводили меж собой интриги, истории, напивались, если навертывались хоть какие-нибудь деньги; по ночам проигрывали в карты последнюю рубашку, и все
это от тоски, от праздности, от нечего делать.
Арестанты
же не обращали на
это никакого внимания.
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа и сжал кулаки, как будто хотел тотчас
же кинуться в драку. Я и вправду думал, что будет драка. Для меня все
это было так ново, и я смотрел с любопытством. Но впоследствии я узнал, что все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки
же никогда почти не доходило. Все
это было довольно характерно и изображало нравы острога.
Несмотря на то, что те уже лишены всех своих прав состояния и вполне сравнены с остальными арестантами, — арестанты никогда не признают их своими товарищами.
Это делается даже не по сознательному предубеждению, а так, совершенно искренно, бессознательно. Они искренно признавали нас за дворян, несмотря на то, что сами
же любили дразнить нас нашим падением.
В каторге было несколько человек из дворян. Во-первых, человек пять поляков. Об них я поговорю когда-нибудь особо. Каторжные страшно не любили поляков, даже больше, чем ссыльных из русских дворян. Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали
это очень хорошо и платили той
же монетою.
—
Это что
же? — спросил я Акима Акимыча, — неужели?..
Обедают не вместе, а как попало, кто раньше пришел; да и кухня не вместила бы всех разом. Я попробовал щей, но с непривычки не мог их есть и заварил себе чаю. Мы уселись на конце стола. Со мной был один товарищ, так
же, как и я, из дворян. [Со мной был один товарищ, так
же, как и я, из дворян. —
Это был сосланный вместе с Достоевским в Омск на четыре года поэт-петрашевец С. Ф. Дуров (1816–1869).]
—
Это Газин, арестант. Он торгует здесь вином. Когда наторгует денег, то тотчас
же их пропивает. Он жесток и зол; впрочем, трезвый смирен; когда
же напьется, то весь наружу; на людей с ножом кидается. Тут уж его унимают.
Правда, все
эти хорошие вещи как-то вдруг исчезали от хозяина, иногда в тот
же вечер закладывались и спускались за бесценок.
В первый
же праздник, а иногда в будни, покупатель является:
это арестант, работавший несколько месяцев, как кордонный вол, и скопивший копейку, чтобы пропить всё в заранее определенный для того день.
Сироткин
же часто был дружен с Газиным, тем самым, по поводу которого я начал
эту главу, упомянув, что он пьяный ввалился в кухню и что
это спутало мои первоначальные понятия об острожной жизни.
Но, помню, более всего занимала меня одна мысль, которая потом неотвязчиво преследовала меня во все время моей жизни в остроге, — мысль отчасти неразрешимая, неразрешимая для меня и теперь:
это о неравенстве наказания за одни и те
же преступления.
Но вариаций
этих сравнительно немного; а вариаций в одном и том
же роде преступлений — бесчисленное множество.
Не понравился он мне с первого
же дня, хотя, помню, в
этот первый день я много о нем раздумывал и всего более дивился, что такая личность, вместо того чтоб успевать в жизни, очутилась в остроге.
Те
же не сочли и за нужное сообщать ему
это.
Я оглядел его с любопытством, и мне показался странным
этот быстрый прямой вопрос от Алея, всегда деликатного, всегда разборчивого, всегда умного сердцем: но, взглянув внимательнее, я увидел в его лице столько тоски, столько муки от воспоминаний, что тотчас
же нашел, что ему самому было очень тяжело и именно в
эту самую минуту.
Это был человек уже немолодой, лет около пятидесяти, маленький ростом и слабосильный, хитренький и в то
же время решительно глупый.
К тому
же если дал обещание, то исполни, — и на
этом артель настоит.
Но А-в тотчас
же возненавидел его именно за то, что тот был благороден, за то, что с таким ужасом смотрел на всякую низость, за то именно, что был совершенно не похож на него, и всё, что М., в прежних разговорах, передал ему об остроге и о майоре, всё
это А-в поспешил при первом случае донести майору.
А вот сшил
же себе из
этих старых обносков одеяло!
Тулупы
же выдавались на три года и обыкновенно служили в продолжение всего
этого срока и одеждой, и одеялами, и подстилками.
Некоторые
же, получше сохранившиеся, продавались за шесть или даже за семь гривен серебром, а в каторге
это были большие деньги.
Деньги
же, — я уже говорил об
этом, — имели в остроге страшное значение, могущество.
Если
же арестант, добыв почти кровавым потом свою копейку или решась для приобретения ее на необыкновенные хитрости, сопряженные часто с воровством и мошенничеством, в то
же время так безрассудно, с таким ребяческим бессмыслием тратит их, то
это вовсе не доказывает, что он их не ценит, хотя бы и казалось так с первого взгляда.
Эти сигарочницы она склеила для нас сама из картона (уж бог знает как они были склеены), оклеила их цветной бумажкой, точно такою
же, в какую переплетаются краткие арифметики для детских школ (а может быть, и действительно на оклейку пошла какая-нибудь арифметика).
Говорят иные (я слышал и читал
это), что высочайшая любовь к ближнему есть в то
же время и величайший эгоизм.
Досадовал
же я потому, что серьезно и заботливо думал в
эти первые дни о том, как и на какой ноге поставлю я себя в остроге, или, лучше сказать, на какой ноге я должен был стоять с ними.
Они
же шлялись передо мной с нахмуренными лбами или уж слишком развеселые (
эти два вида наиболее встречаются и почти характеристика каторги), ругались или просто разговаривали, или, наконец, прогуливались в одиночку, как будто в задумчивости, тихо, плавно, иные с усталым и апатическим видом, другие (даже и здесь!) — с видом заносчивого превосходства, с шапками набекрень, с тулупами внакидку, с дерзким, лукавым взглядом и с нахальной пересмешкой.
Помню всё до малейшей подробности. На дороге встретился нам какой-то мещанин с бородкой, остановился и засунул руку в карман. Из нашей кучки немедленно отделился арестант, снял шапку, принял подаяние — пять копеек — и проворно воротился к своим. Мещанин перекрестился и пошел своею дорогою.
Эти пять копеек в то
же утро проели на калачах, разделив их на всю нашу партию поровну.
Но
это были не личности, а гнев за то, что в Скуратове не было выдержки, не было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена была вся каторга до педантства, одним словом за то, что он был, по их
же выражению, «бесполезный» человек.
Если б я стал, им в угоду, подлещаться к ним, соглашаться с ними, фамильярничать с ними и пускаться в разные их «качества», чтоб выиграть их расположение, — они бы тотчас
же предположили, что я делаю
это из страха и трусости, и с презрением обошлись бы со мной.
Брань
же мою он сносил, вероятно, рассудив, что ведь нельзя
же без
этого, чтоб не изругать его за такой поступок, так уж пусть, дескать, душу отведет, потешится, поругает; но что в сущности всё
это вздор, такой вздор, что серьезно человеку и говорить-то было бы совестно.
—
Это когда
же, давно было? — спросил Кобылин.
«Нет, говорю, ваше высокоблагородие, — а сам помаленьку все ближе да ближе, — нет, уж
это как
же может быть, говорю, ваше высокоблагородие, чтобы вы были у нас царь да и бог?»
Его действительно все как будто даже любили и никто не обижал, хотя почти все были ему должны. Сам он был незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным комизмом, что ему тотчас
же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков, часто дразнил его и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так
же, как забавляются с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич очень хорошо
это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался.
Сняв нижнее белье, положим, хоть с левой ноги, нужно пропустить его сначала между ногой и кандальным кольцом; потом, освободив ногу, продеть
это белье назад сквозь то
же кольцо; потом все, уже снятое с левой ноги, продернуть сквозь кольцо на правой ноге; а затем все продетое сквозь правое кольцо опять продеть к себе обратно.
Видно было, что он один из главных зачинщиков театра, и я тогда
же дал себе слово непременно побывать на
этом представлении.
— Да за что
же это? — спросил я его.
— Однако ж как
же это? Расскажите,
это любопытно.
Я было сначала того да сего, а она мне: «Нет,
этого не моги, Саша, потому я хочу всю невинность свою сохранить, чтоб тебе
же достойной женой быть», и только ласкается, смеется таково звонко… да чистенькая такая была, я уж и не видал таких, кроме нее.
Кроме врожденного благоговения к великому дню, арестант бессознательно ощущал, что он
этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром, что не совсем
же он, стало быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге то
же, что у людей.