В каторге было несколько человек из дворян. Во-первых, человек пять поляков. Об них я поговорю когда-нибудь особо. Каторжные страшно не любили поляков, даже больше, чем ссыльных из русских дворян. Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а
те понимали это очень хорошо и платили той же монетою.
Неточные совпадения
Он вполне сознавал, что поступил неправильно, говорил мне, что знал об этом и перед расстрелянием князька, знал, что мирного должно было судить по законам; но, несмотря на
то, что знал это, он как будто никак не мог
понять своей вины настоящим образом...
Его не чуждаются, с ним водят дружбу, так что если б вы стали в остроге доказывать всю гадость доноса,
то вас бы совершенно не
поняли.
Когда же
понял, что я добираюсь до его совести и добиваюсь в нем хоть какого-нибудь раскаяния,
то взглянул на меня до
того презрительно и высокомерно, как будто я вдруг стал в его глазах каким-то маленьким, глупеньким мальчиком, с которым нельзя и рассуждать, как с большими.
Но
того, что мне надо было узнать, — сообщить не мог и даже не
понимал, к чему я так особенно интересуюсь характерами окружающих нас и ближайших к нам каторжных, и слушал меня даже с какой-то хитренькой улыбочкой, очень мне памятной.
Посылали почти только для
того, чтоб арестантам не сидеть сложа руки, что и сами-то арестанты хорошо
понимали.
Для
того ли, чтоб сразу приучить жертву к дальнейшим ударам, по
тому расчету, что после очень трудного удара уже не так мучительны покажутся легкие, или тут просто желание пофорсить перед жертвой, задать ей страху, огорошить ее с первого раза, чтоб
понимала она, с кем дело имеет, показать себя, одним словом.
Я завидовал им в
том, что они все-таки между своими, в товариществе,
понимают друг друга, хотя в сущности им всем, как и мне, надоело и омерзело это товарищество из-под плети и палки, эта насильная артель, и всякий про себя смотрел от всех куда-нибудь в сторону.
И вот, например, один из
тех случаев, которые с первого разу наиболее дали мне
понять мою отчужденность и особенность моего положения в остроге.
В первый раз теперь одна мысль, уже давно неясно во мне шевелившаяся и меня преследовавшая, разъяснилась мне окончательно, и я вдруг
понял то, о чем до сих пор плохо догадывался.
—
Понимаешь ли ты, что я, я, твой начальник, призвал тебя с
тем, чтоб просить у тебя прощения! Чувствуешь ли ты это? Кто ты передо мной? червяк! меньше червяка: ты арестант! а я — божьею милостью [Буквальное выражение, впрочем в мое время употреблявшееся не одним нашим майором, а и многими мелкими командирами, преимущественно вышедшими из нижних чинов. (Примеч. автора.)] майор. Майор!
понимаешь ли ты это?
Но я оттого и записал это, что, мне кажется, всякий это
поймет, потому что со всяким
то же самое должно случиться, если он попадет в тюрьму на срок, в цвете лет и сил.
Если мы говорим в противоположность пантеистическому монизму, что Бог есть личность,
то понимать это нужно совсем не в ограниченном и природно-человеческом смысле конкретного образа, с которым возможно для нас личное общение.
Это уже окончательно взбесило писаря. Бабы и
те понимают, что попрежнему жить нельзя. Было время, да отошло… да… У него опять заходил в голове давешний разговор с Ермилычем. Ведь вот человек удумал штуку. И как еще ловко подвел. Сам же и смеется над городским банком. Вдруг писаря осенила мысль. А что, если самому на манер Ермилыча, да не здесь, а в городе? Писарь даже сел, точно его кто ударил, а потом громко засмеялся.
Ганя обмер; упрашивать было уже нечего и некогда, и он бросил на Варю такой угрожающий взгляд, что
та поняла, по силе этого взгляда, что значила для ее брата эта минута.
Неточные совпадения
Городничий. Не погуби! Теперь: не погуби! а прежде что? Я бы вас… (Махнув рукой.)Ну, да бог простит! полно! Я не памятозлобен; только теперь смотри держи ухо востро! Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина: чтоб поздравление было…
понимаешь? не
то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару… Ну, ступай с богом!
— Да чем же ситцы красные // Тут провинились, матушка? // Ума не приложу! — // «А ситцы
те французские — // Собачьей кровью крашены! // Ну…
поняла теперь?..»
Гласит //
Та грамота: «Татарину // Оболту Оболдуеву // Дано суконце доброе, // Ценою в два рубля: // Волками и лисицами // Он тешил государыню, // В день царских именин // Спускал медведя дикого // С своим, и Оболдуева // Медведь
тот ободрал…» // Ну,
поняли, любезные?» // — Как не
понять!
А если и действительно // Свой долг мы ложно
поняли // И наше назначение // Не в
том, чтоб имя древнее, // Достоинство дворянское // Поддерживать охотою, // Пирами, всякой роскошью // И жить чужим трудом, // Так надо было ранее // Сказать… Чему учился я? // Что видел я вокруг?.. // Коптил я небо Божие, // Носил ливрею царскую. // Сорил казну народную // И думал век так жить… // И вдруг… Владыко праведный!..»
Эх! эх! придет ли времечко, // Когда (приди, желанное!..) // Дадут
понять крестьянину, // Что розь портрет портретику, // Что книга книге розь? // Когда мужик не Блюхера // И не милорда глупого — // Белинского и Гоголя // С базара понесет? // Ой люди, люди русские! // Крестьяне православные! // Слыхали ли когда-нибудь // Вы эти имена? //
То имена великие, // Носили их, прославили // Заступники народные! // Вот вам бы их портретики // Повесить в ваших горенках, // Их книги прочитать…