Неточные совпадения
В одном из
таких веселых
и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином
и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей,
и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно
и неслышно доживавшего свой век в городке К. […в городке К. — Имеется в виду Кузнецк, где
не раз бывал Достоевский в годы отбывания им солдатской службы в Сибири.] поселенцем.
Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя
и находили, что в сущности это еще
не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы
и проч.
Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий:
не увидишь ли хоть чего-нибудь? —
и только
и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад
и вперед по валу день
и ночь расхаживают часовые,
и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно
так же пойдешь смотреть сквозь щели забора
и увидишь тот же вал,
таких же часовых
и тот же маленький краешек неба,
не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба.
Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала, как один человек,
и разбойник принужден был замолчать;
не от негодования закричала казарма, а
так, потому что
не надо было про это говорить; потому что говорить про это
не принято.
«Фу, как
не славно! — закричала она, —
и серого сукна недостало,
и черного сукна недостало!» Были
и такие, у которых вся куртка была одного серого сукна, но только рукава были темно-бурые.
Приходили в острог
такие, которые уж слишком зарвались, слишком выскочили из мерки на воле,
так что уж
и преступления свои делали под конец как будто
не сами собой, как будто сами
не зная зачем, как будто в бреду, в чаду; часто из тщеславия, возбужденного в высочайшей степени.
Впрочем, было
и какое-то наружное смирение,
так сказать официальное, какое-то спокойное резонерство: «Мы погибший народ, — говорили они, —
не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй ряды». […ломай зеленую улицу, поверяй ряды.
Этих как-то невольно уважали; они же, с своей стороны, хотя часто
и очень ревнивы были к своей славе, но вообще старались
не быть другим в тягость, в пустые ругательства
не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством, были рассудительны
и почти всегда послушны начальству —
не из принципа послушания,
не из сознания обязанностей, а
так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды.
Обыски были частые, неожиданные
и нешуточные, наказания жестокие; но
так как трудно отыскать у вора, когда тот решился что-нибудь особенно спрятать,
и так как ножи
и инструменты были всегдашнею необходимостью в остроге, то, несмотря на обыски, они
не переводились.
От одной праздности здесь развились бы в нем
такие преступные свойства, о которых он прежде
не имел
и понятия.
И начальство знало об этом,
и арестанты
не роптали на наказания, хотя
такая жизнь похожа была на жизнь поселившихся на горе Везувии.
Иные промышляли, например, одним перекупством, а продавались иногда
такие вещи, что
и в голову
не могло бы прийти кому-нибудь за стенами острога
не только покупать
и продавать их, но даже считать вещами.
Но при
таких закладах случался
и другой оборот дела,
не совсем, впрочем, неожиданный: заложивший
и получивший деньги немедленно, без дальних разговоров, шел к старшему унтер-офицеру, ближайшему начальнику острога, доносил о закладе смотровых вещей,
и они тотчас же отбирались у ростовщика обратно, даже без доклада высшему начальству.
Любопытно, что при этом иногда даже
не было
и ссоры: ростовщик молча
и угрюмо возвращал, что следовало,
и даже как будто сам ожидал, что
так будет.
Может быть, он
не мог
не сознаться в себе, что на месте закладчика
и он бы
так сделал.
Самая работа, например, показалась мне вовсе
не так тяжелою, каторжною,
и только довольно долго спустя я догадался, что тягость
и каторжность этой работы
не столько в трудности
и беспрерывности ее, сколько в том, что она — принужденная, обязательная, из-под палки.
Разумеется,
такое наказание обратилось бы в пытку, в мщение,
и было бы бессмысленно, потому что
не достигало бы никакой разумной цели.
Общее сожительство, конечно, есть
и в других местах; но в острог-то приходят
такие люди, что
не всякому хотелось бы сживаться с ними,
и я уверен, что всякий каторжный чувствовал эту муку, хотя, конечно, большею частью бессознательно.
Первые три дня я
не ходил на работу,
так поступали
и со всяким новоприбывшим: давалось отдохнуть с дороги.
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа
и сжал кулаки, как будто хотел тотчас же кинуться в драку. Я
и вправду думал, что будет драка. Для меня все это было
так ново,
и я смотрел с любопытством. Но впоследствии я узнал, что все подобные сцены были чрезвычайно невинны
и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки же никогда почти
не доходило. Все это было довольно характерно
и изображало нравы острога.
— Да чего обожжешь-то!
Такой же варнак; больше
и названья нам нет… она тебя оберет, да
и не поклонится. Тут, брат,
и моя копеечка умылась. Намедни сама пришла. Куда с ней деться? Начал проситься к Федьке-палачу: у него еще в форштадте [Форштадт (от нем. Vorstadt) — предместье, слобода.] дом стоял, у Соломонки-паршивого, у жида, купил, вот еще который потом удавился…
Несмотря на то, что те уже лишены всех своих прав состояния
и вполне сравнены с остальными арестантами, — арестанты никогда
не признают их своими товарищами. Это делается даже
не по сознательному предубеждению, а
так, совершенно искренно, бессознательно. Они искренно признавали нас за дворян, несмотря на то, что сами же любили дразнить нас нашим падением.
Они с любовью смотрели на наши страдания, которые мы старались им
не показывать. Особенно доставалось нам сначала на работе, за то, что в нас
не было столько силы, как в них,
и что мы
не могли им вполне помогать. Нет ничего труднее, как войти к народу в доверенность (
и особенно к
такому народу)
и заслужить его любовь.
Не было ремесла, которого бы
не знал Аким Акимыч. Он был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь,
и всему этому обучился уже в каторге. Он делал все самоучкой: взглянет раз
и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки
и продавал их в городе.
Таким образом, у него водились деньжонки,
и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною
и многим услужил мне в первые дни моей каторги.
Не бреют; в мундирах
не ходят-с; хотя, впрочем, оно
и хорошо, что у нас они в мундирном виде
и бритые; все-таки порядку больше, да
и глазу приятнее-с.
— Смотрю я на Трезорку, — рассказывал он потом арестантам, впрочем, долго спустя после своего визита к майору, когда уже все дело было забыто, — смотрю: лежат пес на диване, на белой подушке;
и ведь вижу, что воспаление, что надоть бы кровь пустить,
и вылечился бы пес, ей-ей говорю! да думаю про себя: «А что, как
не вылечу, как околеет?» «Нет, говорю, ваше высокоблагородие, поздно позвали; кабы вчера или третьего дня, в это же время,
так вылечил бы пса; а теперь
не могу,
не вылечу…»
Наконец, меня перековали. Между тем в мастерскую явились одна за другою несколько калашниц. Иные были совсем маленькие девочки. До зрелого возраста они ходили обыкновенно с калачами; матери пекли, а они продавали. Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей;
так почти всегда водилось. Были
и не девочки. Калач стоил грош,
и арестанты почти все их покупали.
Я простился с Акимом Акимычем
и, узнав, что мне можно воротиться в острог, взял конвойного
и пошел домой. Народ уже сходился. Прежде всех возвращаются с работы работающие на уроки. Единственное средство заставить арестанта работать усердно, это — задать ему урок. Иногда уроки задаются огромные, но все-таки они кончаются вдвое скорее, чем если б заставили работать вплоть до обеденного барабана. Окончив урок, арестант беспрепятственно шел домой,
и уже никто его
не останавливал.
Обедают
не вместе, а как попало, кто раньше пришел; да
и кухня
не вместила бы всех разом. Я попробовал щей, но с непривычки
не мог их есть
и заварил себе чаю. Мы уселись на конце стола. Со мной был один товарищ,
так же, как
и я, из дворян. [Со мной был один товарищ,
так же, как
и я, из дворян. — Это был сосланный вместе с Достоевским в Омск на четыре года поэт-петрашевец С. Ф. Дуров (1816–1869).]
— Что ж,
не примете гостя? Ну,
так похлебаем
и казенного.
— Какие баре, тут нет бар;
такие же, как
и мы теперь, — мрачно промолвил один, сидевший в углу арестант. До сих пор он
не проговорил слова.
Он
так не похож был на других арестантов: что-то до того спокойное
и тихое было в его взгляде, что, помню, я с каким-то особенным удовольствием смотрел на его ясные, светлые глаза, окруженные мелкими лучистыми морщинками.
Туда-то дедушка прятал деньги
и потом опять вкладывал сучок,
так что никто никогда
не мог ничего отыскать.
Оно очень хорошо знало, что
не позволь вина,
так будет
и хуже.
Иной арестант, положим,
не имеет ремесла
и не желает трудиться (
такие бывали), но хочет иметь деньги
и притом человек нетерпеливый, хочет скоро нажиться.
Почти всегда поставщик первоначально испробывает доброту водки
и отпитое — бесчеловечно добавляет водой; бери
не бери, да арестанту
и нельзя быть слишком разборчивым:
и то хорошо, что еще
не совсем пропали его деньги
и доставлена водка хоть какая-нибудь, да все-таки водка.
Докладывают майору, капитал секут,
и секут больно, вино отбирается в казну,
и контрабандист принимает все на себя,
не выдавая антрепренера, но, заметим себе,
не потому, чтоб гнушался доноса, а единственно потому, что донос для него невыгоден: его бы все-таки высекли; всё утешение было бы в том, что их бы высекли обоих.
По расчету оказывается, что товар стоит уже ему очень дорого; а потому, для больших барышей, он переливает его еще раз, сызнова разбавляя еще раз водой, чуть
не наполовину,
и,
таким образом приготовившись совершенно, ждет покупателя.
Грустно переносит он невзгоду,
и в тот же день принимается опять за работу,
и опять несколько месяцев работает,
не разгибая шеи, мечтая о счастливом кутежном дне, безвозвратно канувшем в вечность,
и мало-помалу начиная ободряться
и поджидать другого
такого же дня, который еще далеко, но который все-таки придет же когда-нибудь в свою очередь.
Скажут ему что-нибудь, почти всегда в насмешку (над ним
и его товарищами
таки часто посмеивались), — он,
не сказав ни слова, поворотится
и идет в другую казарму; а иногда, если уж очень просмеют его, покраснеет.
Вечером, уже в темноте, перед запором казарм, я ходил около паль,
и тяжелая грусть пала мне на душу,
и никогда после я
не испытывал
такой грусти во всю мою острожную жизнь.
Вот человек, который в каторге чахнет, тает, как свечка;
и вот другой, который до поступления в каторгу
и не знал даже, что есть на свете
такая развеселая жизнь,
такой приятный клуб разудалых товарищей.
Там он жил в последней степени унижения, никогда
не наедался досыта
и работал на своего антрепренера с утра до ночи; а в каторге работа легче, чем дома, хлеба вдоволь
и такого, какого он еще
и не видывал; по праздникам говядина, есть подаяние, есть возможность заработать копейку.
Народ продувной, ловкий, всезнающий;
и вот он смотрит на своих товарищей с почтительным изумлением; он еще никогда
не видал
таких; он считает их самым высшим обществом, которое только может быть в свете.
Такой бесстрашный посетитель всегда возбуждал к себе уважение,
и если б даже действительно могло случиться что-нибудь дурное, то при нем бы оно
не случилось.
Не так легко
и не так скоро бросается человек с ножом на другого человека.
Но
так как все ему подобные, посылаемые в острог для исправления, окончательно в нем балуются, то обыкновенно
и случается
так, что они, побыв на воле
не более двух-трех недель, поступают снова под суд
и являются в острог обратно, только уж
не на два или на три года, а во «всегдашний» разряд, на пятнадцать или на двадцать лет.
Я заметил, что
такие личности водятся
и не в одном народе, а во всех обществах, сословиях, партиях, журналах
и ассоциациях.
«Деньги взял,
так и служи!» Это был аргумент,
не терпевший никаких возражений.
Не понравился он мне с первого же дня, хотя, помню, в этот первый день я много о нем раздумывал
и всего более дивился, что
такая личность, вместо того чтоб успевать в жизни, очутилась в остроге.