Неточные совпадения
Арестанты этого разряда носили серую пополам с черным куртку с желтым тузом на спине.]
у одних половина куртки была темно-бурая, а
другая серая, равно и на панталонах — одна нога серая, а
другая темно-бурая.
Голова тоже брилась по-разному:
у одних половина головы была выбрита вдоль черепа,
у других поперек.
Многие из арестантов приходили в острог ничего не зная, но учились
у других и потом выходили на волю хорошими мастеровыми.
Но при таких закладах случался и
другой оборот дела, не совсем, впрочем, неожиданный: заложивший и получивший деньги немедленно, без дальних разговоров, шел к старшему унтер-офицеру, ближайшему начальнику острога, доносил о закладе смотровых вещей, и они тотчас же отбирались
у ростовщика обратно, даже без доклада высшему начальству.
— Да и оба хороши! Один за фунт хлеба в острог пришел, а
другой — крыночная блудница, […крыночная блудница… — Прозвище тех, кто попал в Сибирь за пустяковую вину.]
у бабы простокишу поел, […простокишу поел… — Бежал из острога и тут же был пойман.] за то и кнута хватил.
На
другой же день они
у меня его украли и пропили.
Говорят, там, в первом-то разряде, начальство не совершенно военное-с, по крайней мере
другим манером, чем
у нас, поступает-с.
Были
у нас в остроге и
другие старообрядцы, большею частью сибиряки.
С пропитием всего, до последней тряпки, пьяница ложится спать и на
другой день, проснувшись с неминуемой трескотней в голове, тщетно просит
у целовальника хоть глоток вина на похмелье.
Что же касается
других, подобных ему, которых было
у нас всех человек до пятнадцати, то даже странно было смотреть на них; только два-три лица были еще сносны; остальные же все такие вислоухие, безобразные, неряхи; иные даже седые.
На родине старший брат его (старших братьев
у него было пять; два
других попали в какой-то завод) однажды велел ему взять шашку и садиться на коня, чтобы ехать вместе в какую-то экспедицию.
У меня тоже был и
другой прислужник, Аким Акимыч еще с самого начала, с первых дней, рекомендовал мне одного из арестантов — Осипа, говоря, что за тридцать копеек в месяц он будет мне стряпать ежедневно особое кушанье, если мне уж так противно казенное и если я имею средства завести свое.
А-в, видимо, жалел об этом, и тяжело ему было отказаться от праздных дней, от подачек с майорского стола, от
друга Федьки и от всех наслаждений, которые они вдвоем изобретали себе
у майора на кухне.
Аким Акимыч сильно хлопотал об устройстве мне всех этих вещей и сам в нем участвовал, собственноручно сшил мне одеяло из лоскутков старого казенного сукна, собранного из выносившихся панталон и курток, купленных мною
у других арестантов.
Но мы, сидя в остроге, чувствовали, что там за острогом есть
у нас преданнейший
друг.
Выйдя из острога и отправляясь в
другой город, я успел побывать
у ней и познакомиться с нею лично.
Я провел вместе с
другим из острожных моих товарищей
у ней почти целый вечер.
Хоть
у меня вовсе не было при входе в острог больших денег, но я как-то не мог тогда серьезно досадовать на тех из каторжных, которые почти в первые часы моей острожной жизни, уже обманув меня раз, пренаивно приходили по
другому, по третьему и даже по пятому разу занимать
у меня.
Это был тот самый невысокий и плотный арестант, который в первое утро мое в остроге поссорился с
другим у воды, во время умыванья, за то, что
другой осмелился безрассудно утверждать про себя, что он птица каган.
— Одна была песня
у волка, и ту перенял, туляк! — заметил
другой, из мрачных, хохлацким выговором.
Взгляд
у него тоже был какой-то странный: пристальный, с оттенком смелости и некоторой насмешки, но глядел он как-то вдаль, через предмет; как будто из-за предмета, бывшего перед его носом, он старался рассмотреть какой-то
другой, подальше.
Ни тени фанфаронства или тщеславия я никогда не замечал в нем, как, например,
у других.
Это он украл
у меня Библию, которую я ему дал только донести из одного места в
другое.
В уменьшительном «ножки» решительно не звучало ни одной нотки рабской; просто-запросто Петров не мог назвать моих ног ногами, вероятно потому, что
у других,
у настоящих людей, — ноги, а
у меня еще только ножки.
У нас вообще все были в обращении
друг с
другом черствы, сухи, за очень редкими исключениями, и это был какой-то формальный, раз принятый и установленный тон.
Что пришлось на нашу казарму, разделили уже
у нас; делил Аким Акимыч и еще
другой арестант; делили своей рукой и своей рукой раздавали каждому.
Те же,
у которых хмель был незадорного свойства, тщетно искали
друзей, чтобы излить перед ними свою душу и выплакать свое пьяное горе.
У одного в особенности есть какой-то давнишний зуб на
другого.
Замечательно, что прежде эти два человека почти совсем
друг с
другом не сходились;
у них и по занятиям и по характеру ничего нет общего.
Так и случилось: посторонние посетители
у нас не переводились во весь праздник; иной вечер приходило больше,
другой меньше, а в последнее представление так ни одного места на скамьях не оставалось незанятым.
Сбоку, по нарам, разместилось человек восемь музыкантов: две скрипки (одна была в остроге,
другую у кого-то заняли в крепости, а артист нашелся и дома), три балалайки — все самодельщина, две гитары и бубен вместо контрабаса.
Благодетельная помещица была тоже в своем роде чрезвычайно замечательна: она явилась в старом, изношенном кисейном платье, смотревшем настоящей тряпкой, с голыми руками и шеей, страшно набеленным и нарумяненным лицом, в спальном коленкоровом чепчике, подвязанном
у подбородка, с зонтиком в одной руке и с веером из разрисованной бумаги в
другой, которым она беспрерывно обмахивалась.
Тут уж ничего понять нельзя, да и черти появляются как-то уж слишком не по-людски: в боковой кулисе отворяется дверь и является что-то в белом, а вместо головы
у него фонарь со свечой;
другой фантом [Фантом (фр. fantome) — призрак, привидение.] тоже с фонарем на голове, в руках держит косу.
Заметьте, что тут же подле часового спят палатные сторожа, а в десяти шагах,
у другой арестантской палаты, стоит
другой часовой с ружьем, возле него
другой подчасок и
другие сторожа.
Повели меня; ведут одну тысячу: жжет, кричу; ведут
другую, ну, думаю, конец мой идет, из ума совсем вышибли, ноги подламываются; я грох об землю: глаза
у меня стали мертвые, лицо синее, дыхания нет,
у рта пена.
«Знаете ли, Александр Петрович, я ведь и теперь, коли сон ночью вижу, так непременно — что меня бьют:
других и снов
у меня не бывает».
— Да,
друг ты мой, рассуди сам; ум-то ведь
у тебя есть, чтоб рассудить: ведь я и сам знаю, что по человечеству должен и на тебя, грешника, смотреть снисходительно и милостиво…
Несколько
другим образом, в
другом тоне и духе, рассказывали
у нас об одном поручике Смекалове, исполнявшем должность командира при нашем остроге, прежде еще чем назначили к этой должности нашего плац-майора.
Что же касается до настоящего палача, подневольного, обязанного, то известно: это арестант решеный и приговоренный в ссылку, но оставленный в палачах; поступивший сначала в науку к
другому палачу и, выучившись
у него, оставленный навек при остроге, где он содержится особо, в особой комнате, имеющий даже свое хозяйство, но находящийся почти всегда под конвоем.
Другие, которые лежали на слабой порции, покупали говядину или цинготную порцию, пили квас, госпитальное пиво, покупая его
у тех, кому оно назначалось.
Если в нашей палате не было
у кого купить, посылали сторожа в
другую арестантскую палату, а нет — так и в солдатские палаты, в «вольные», как
у нас говорили.
Они всегда производили довольно сильное впечатление, как, впрочем, и было уже упомянуто; но не каждый же день их приводили, и в тот день, когда их не было, становилось
у нас как-то вяло, как будто все эти лица одно
другому страшно надоели, начинались даже ссоры.
А так как сумасшедших случилось
у нас разом двое, беспокойных и забияк, то одна палата с
другою чередовались и менялись сумасшедшими.
И с тех пор под разными видами была уже три раза на абвахте; первый раз заходила вместе с отцом к брату, офицеру, стоявшему в то время
у них в карауле;
другой раз пришла с матерью раздать подаяние и, проходя мимо, шепнула ему, что она его любит и выручит.
— Кто? Известно кто, исправник. Это, братцы, по бродяжеству было. Пришли мы тогда в К., а было нас двое, я да
другой, тоже бродяга, Ефим без прозвища. По дороге мы
у одного мужика в Толминой деревне разжились маненько. Деревня такая есть, Толмина. Ну, вошли, да и поглядываем: разжиться бы и здесь, да и драло. В поле четыре воли, а в городе жутко — известно. Ну, перво-наперво зашли в кабачок. Огляделись. Подходит к нам один, прогорелый такой, локти продраны, в немецком платье. То да се.
Арестант, совершивший преступление, назывался Ломов; получившего рану звали
у нас Гаврилкой; он был из закоренелых бродяг. Не помню, было ли
у него
другое прозвание; звали его
у нас всегда Гаврилкой.
Не помню, каким образом появилась
у нас потом в остроге и
другая собака, Белка.
Раз, когда уже
у него прорезывались порядочные рожки, однажды вечером лезгин Бабай, сидя на казарменном крылечке в толпе
других арестантов, вздумал с ним бодаться.
Может быть, от этого постоянного затаенного недовольства собою и было столько нетерпеливости
у этих людей в повседневных отношениях
друг с
другом, столько непримиримости и насмешки
друг над
другом.
Нет; важнее всего этого то, что всякий из новоприбывающих в остроге через два часа по прибытии становится таким же, как и все
другие, становится
у себя дома, таким же равноправным хозяином в острожной артели, как и всякий
другой.