Неточные совпадения
Клим очень хорошо чувствовал, что дед всячески старается унизить его, тогда как все
другие взрослые заботливо возвышают. Настоящий Старик утверждал, что Клим просто слабенький, вялый мальчик и что ничего необыкновенного в нем нет. Он играл плохими игрушками только потому, что хорошие
у него отнимали бойкие дети, он дружился с внуком няньки, потому что Иван Дронов глупее детей Варавки, а Клим, избалованный всеми, самолюбив, требует особого внимания к себе и находит его только
у Ивана.
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет
у других детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми
у потока слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало
у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос
у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех
других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке,
другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно
у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Другой доктор, старик Вильямсон, сидел
у стола, щурясь на огонь свечи, и осторожно писал что-то, Вера Петровна размешивала в стакане мутную воду, бегала горничная с куском льда на тарелке и молотком в руке.
Сказав матери, что
у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на
другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на
других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала
у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Он перевелся из
другого города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо
у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Глагол — выдумывать, слово — выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все
другие знакомые, и это слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем
у него очень сложное чувство к этой девочке.
Но его не услышали. Перебивая
друг друга, они толкали его. Макаров, сняв фуражку, дважды больно ударил козырьком ее по колену Клима. Двуцветные, вихрастые волосы его вздыбились и придали горбоносому лицу не знакомое Климу, почти хищное выражение. Лида, дергая рукав шинели Клима, оскаливала зубы нехорошей усмешкой.
У нее на щеках вспыхнули красные пятна, уши стали ярко-красными, руки дрожали. Клим еще никогда не видел ее такой злой.
— Почему так рано? — спросила она. Клим рассказал о Дронове и добавил: — Я не пошел на урок, там, наверное, волнуются. Иван учился отлично, многим помогал,
у него немало
друзей.
Клим остался в компании полудюжины венских стульев,
у стола, заваленного книгами и газетами;
другой стол занимал средину комнаты, на нем возвышался угасший самовар, стояла немытая посуда, лежало разобранное ружье-двухстволка.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно относился к ним.
У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать
другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
Он стал смотреть на знакомых девушек
другими глазами; заметил, что
у Любы Сомовой стесанные бедра, юбка на них висит плоско, а сзади слишком вздулась, походка Любы воробьиная, прыгающая.
Он видел, что Макаров и Лидия резко расходятся в оценке Алины. Лидия относилась к ней заботливо, даже с нежностью, чувством, которого Клим раньше не замечал
у Лидии. Макаров не очень зло, но упрямо высмеивал Алину. Лидия ссорилась с ним. Сомова, бегавшая по урокам, мирила их, читая длинные, интересные письма своего
друга Инокова, который, оставив службу на телеграфе, уехал с артелью сергачских рыболовов на Каспий.
Из флигеля выходили, один за
другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался
у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами
у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а
другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает
у матери,
у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял
у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные
друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот
у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут
другие, не смущаясь говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
— Это
у них каждую субботу. Ты обрати внимание на Кутузова, — замечательно умный человек! Туробоев тоже оригинал, но в
другом роде. Из училища правоведения ушел в университет, а лекций не слушает, форму не носит.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой.
У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо
друг с
другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой
у своего лица, говорил вполголоса...
Он вышел от нее очень поздно. Светила луна с той отчетливой ясностью, которая многое на земле обнажает как ненужное. Стеклянно хрустел сухой снег под ногами. Огромные дома смотрели
друг на
друга бельмами замороженных окон;
у ворот — черные туши дежурных дворников; в пустоте неба заплуталось несколько звезд, не очень ярких. Все ясно.
Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку,
другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг показалось Климу незнакомо милым, а горящие глаза вызывали
у него и гордость и грусть. За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы, лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее
других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь
друг перед
другом!
У тебя есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим
друг друга, но — господи! Как ей было тяжело!
У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут
друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
— Влюбился он в нее, вот что, — сказала Сомова, ласково глядя на своего
друга. — Он
у меня жадненький на яркое…
Когда мысли этого цвета и порядка являлись
у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это — подлинные его мысли, те, которые действительно отличают его от всех
других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
— Странное лицо
у Макарова. Такое раздражающее, если смотреть в профиль. Но анфас — лицо
другого человека. Я не говорю, что он двуличен в смысле нелестном для него. Нет, он… несчастливо двуличен…
—
У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом
у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему,
у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в
другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо
у него было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а
другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись
у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
У него даже голос от огорчения стал
другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее горе. По вискам, по лбу, из-под глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал на песок, на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов
у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие: один брат — строит,
другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие
друг на
друга, как два барана, остановились
у крыльца, один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой, взял ее за руку и сказал непреклонно...
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как
у ястреба; уши
у него были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
— А хоть и знаю, да — не верю.
У меня
другое чувство.
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой.
У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за
другим пришло еще человека четыре, они столпились
у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
«
У меня —
другое чувство».
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При свете двух больших ламп Самгин увидел, что
у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла на подбородке, а две
другие спускались от ушей, со щек. Они были мало заметны на сером подряснике.
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать? Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и
другие ведьмы, а — какая
у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
Ехала бугристо нагруженная зеленая телега пожарной команды, под ее дугою качался и весело звонил колокольчик. Парой рыжих лошадей правил краснолицый солдат в синей рубахе, медная голова его ослепительно сияла. Очень странное впечатление будили
у Самгина веселый колокольчик и эта медная башка, сиявшая празднично. За этой телегой ехала
другая, третья и еще, и над каждой торжественно возвышалась медная голова.
—
У каждого — свое пространство, — бормотал он. — Прочь
друг от
друга… Я — не игрушка…
— Классовая борьба — не утопия, если
у одного собственный дом, а
у другого только туберкулез.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения.
У нас нет
друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы — чудаки, чужие люди.
Самгин пошел за ним.
У стола с закусками было тесно, и ораторствовал Варавка со стаканом вина в одной руке, а
другою положив бороду на плечо и придерживая ее там.
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это — глупый вопрос?
У меня есть
другие, глупее этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне казалось, что я найду в тебе человека, который поможет… впрочем, я не знаю, чего ждала от тебя.
— Именно! И — торопливость во всем. А ведь вскачь землю не пашут. Особенно в крестьянском-то государстве невозможно галопом жить. А
у нас все подхлестывают
друг друга либеральным хлыстиком, чтобы Европу догнать.
— Вспомните-ко вчерашний день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один
у меня
друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.