Неточные совпадения
По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера
в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою;
что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как узнал,
что ее зовут Катей, и
что в Катеринин
день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду.
У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь
в каторге; он
в тот же
день мне сам сознался
в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому
что я ее долго искал.
Но все,
что я выжил
в первые
дни моей каторги, представляется мне теперь как будто вчера случившимся. Да так и должно быть.
Первое впечатление мое, при поступлении
в острог, вообще было самое отвратительное; но, несмотря на то, — странное
дело! — мне показалось,
что в остроге гораздо легче жить,
чем я воображал себе дорогой.
Между прочим, они научили меня,
что должно иметь свой чай,
что не худо мне завести и чайник, а покамест достали мне на подержание чужой и рекомендовали мне кашевара, говоря,
что копеек за тридцать
в месяц он будет стряпать мне
что угодно, если я пожелаю есть особо и покупать себе провиант… Разумеется, они заняли у меня денег, и каждый из них
в один первый
день приходил занимать раза по три.
— Кантонист — солдатский сын, со
дня рождения числившийся за военным ведомством и обучавшийся
в низшей военной школе.] другой из черкесов, третий из раскольников, четвертый православный мужичок, семью, детей милых оставил на родине, пятый жид, шестой цыган, седьмой неизвестно кто, и все-то они должны ужиться вместе во
что бы ни стало, согласиться друг с другом, есть из одной чашки, спать на одних нарах.
— Смотрю я на Трезорку, — рассказывал он потом арестантам, впрочем, долго спустя после своего визита к майору, когда уже все
дело было забыто, — смотрю: лежат пес на диване, на белой подушке; и ведь вижу,
что воспаление,
что надоть бы кровь пустить, и вылечился бы пес, ей-ей говорю! да думаю про себя: «А
что, как не вылечу, как околеет?» «Нет, говорю, ваше высокоблагородие, поздно позвали; кабы вчера или третьего
дня,
в это же время, так вылечил бы пса; а теперь не могу, не вылечу…»
В один
день он пошел и объявил унтер-офицеру,
что не хочет идти на работу.
И довольно долго пришлось мне прожить
в остроге, прежде
чем я разъяснил себе все такие факты, столь загадочные для меня
в первые
дни моей каторги.
Я всем покоряюсь, живу
в аккурат; винишка не пью, ничем не заимствуюсь; а уж это, Александр Петрович, плохое
дело, коли
чем заимствуется человек.
И каждый раз, когда Газин напивался пьян,
в остроге все уже знали,
что день кончится для него непременно побоями.
В этот первый
день моей острожной жизни я сделал одно наблюдение и впоследствии убедился,
что оно верно.
Эта рвота до того расстроила его грудь,
что через несколько
дней в нем открылись признаки настоящей чахотки, от которой он умер через полгода.
В один летний
день распространился
в арестантских палатах слух,
что вечером будут наказывать знаменитого разбойника Орлова, из беглых солдат, и после наказания приведут
в палаты.
Не понравился он мне с первого же
дня, хотя, помню,
в этот первый
день я много о нем раздумывал и всего более дивился,
что такая личность, вместо того чтоб успевать
в жизни, очутилась
в остроге.
Алей помогал мне
в работе, услуживал мне,
чем мог
в казармах, и видно было,
что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить мне, и
в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не скрывал ко мне. Между прочим, у него было много способностей механических; он выучился порядочно шить белье, тачал сапоги и впоследствии выучился, сколько мог, столярному
делу. Братья хвалили его и гордились им.
У меня тоже был и другой прислужник, Аким Акимыч еще с самого начала, с первых
дней, рекомендовал мне одного из арестантов — Осипа, говоря,
что за тридцать копеек
в месяц он будет мне стряпать ежедневно особое кушанье, если мне уж так противно казенное и если я имею средства завести свое.
Далее никакой уже протест невозможен; да и
чем в самом
деле доказать?
Вот краткая его история: не докончив нигде курса и рассорившись
в Москве с родными, испугавшимися развратного его поведения, он прибыл
в Петербург и, чтоб добыть денег, решился на один подлый донос, то есть решился продать кровь десяти человек, для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до такой степени,
что, будучи человеком неглупым, рискнул на безумное и бессмысленное
дело.
Наконец, майор догадался,
что его надувают, и, убедившись вполне,
что портрет не оканчивается, а, напротив, с каждым
днем всё более и более становится на него непохожим, рассердился, исколотил художника и сослал его за наказание
в острог, на черную работу.
Напротив, А-в, догадавшись, с кем имеет
дело, тотчас же уверил его,
что он сослан совершенно за противоположное доносу, почти за то же, за
что сослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу.
Он ходил за ним, утешал его
в первые
дни каторги, предполагая,
что он должен был очень страдать, отдал ему последние свои деньги, кормил его, поделился с ним необходимейшими вещами.
Но
в том-то и
дело,
что тут уж не до рассудка: тут судороги.
Досадовал же я потому,
что серьезно и заботливо думал
в эти первые
дни о том, как и на какой ноге поставлю я себя
в остроге, или, лучше сказать, на какой ноге я должен был стоять с ними.
Я решительно не понимал, за
что на Скуратова сердятся, да и вообще — почему все веселые, как уже успел я заметить
в эти первые
дни, как будто находились
в некотором презрении?
Кое-как, наконец, поднялись и спустились к реке, едва волоча ноги.
В толпе тотчас же появились и «распорядители», по крайней мере на словах. Оказалось,
что барку не следовало рубить зря, а надо было по возможности сохранить бревна и
в особенности поперечные кокоры, [Кокора — комлевая часть ствола с корнем клюкою, с коленом; использовалась при строительстве барок.] прибитые по всей длине своей ко
дну барки деревянными гвоздями, — работа долгая и скучная.
Любопытно,
что такие же отношения продолжались между нами не только
в первые
дни, но и
в продолжение нескольких лет сряду и почти никогда не становились короче, хотя он действительно был мне предан.
Страннее всего то,
что дела у него не было никогда, никакого; жил он
в совершенной праздности (кроме казенных работ, разумеется).
Я стал о нем справляться. М., узнавши об этом знакомстве, даже предостерегал меня. Он сказал мне,
что многие из каторжных вселяли
в него ужас, особенно сначала, с первых
дней острога, но ни один из них, ни даже Газин, не производил на него такого ужасного впечатления, как этот Петров.
И странное
дело: несколько лет сряду я знал потом Петрова, почти каждый
день говорил с ним; всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за
что), — и во все эти несколько лет, хотя он и жил
в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним, убеждался,
что М. был прав и
что Петров, может быть, самый решительный, бесстрашный и не знающий над собою никакого принуждения человек.
Но он и под розги ложился как будто с собственного согласия, то есть как будто сознавал,
что за
дело;
в противном случае ни за
что бы не лег, хоть убей.
Все это может быть похоже на то ощущение, когда человек с высокой башни тянется
в глубину, которая под ногами, так
что уж сам, наконец, рад бы броситься вниз головою: поскорей, да и
дело с концом!
Любопытно,
что большею частью все это настроение, весь этот напуск, продолжается ровно вплоть до эшафота, а потом как отрезало: точно и
в самом
деле этот срок какой-то форменный, как будто назначенный заранее определенными для того правилами.
— А вот горох поспеет — другой год пойдет. Ну, как пришли
в К-в — и посадили меня туда на малое время
в острог. Смотрю: сидят со мной человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу
день, сижу другой; вижу — трус народ. «
Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась сам с ним поговори!» — даже ухмыляются на меня. Молчу я.
Как теперь вижу Исая Фомича, когда он
в субботу слоняется, бывало, без
дела по всему острогу, всеми силами стараясь ничего не делать, как это предписано
в субботу по закону. Какие невозможные анекдоты рассказывал он мне каждый раз, когда приходил из своей молельни; какие ни на
что не похожие известия и слухи из Петербурга приносил мне, уверяя,
что получил их от своих жидков, а те из первых рук.
В бане тотчас же
разделили нас на две смены: вторая дожидалась
в холодном передбаннике, покамест первая смена мылась,
что необходимо было сделать за теснотою бани.
Раздев, Петров повел меня даже под руку, заметив,
что мне очень трудно ступать
в кандалах.
Познакомился он со мной еще с первых
дней и объявил мне,
что он из кантонистов, служил потом
в пионерах и был даже замечен и любим некоторыми высокими лицами,
чем, по старой памяти, очень гордился.
Как узнал я,
что в воскресенье они, может быть, все
дело решат, так меня зло взяло,
что и с собой совладать не могу.
Кроме врожденного благоговения к великому
дню, арестант бессознательно ощущал,
что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром,
что не совсем же он, стало быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный,
что и
в остроге то же,
что у людей.
И хоть ему не суждено было судьбою понять хоть когда-нибудь,
в чем именно он провинился, но зато он вывел из своего приключения спасительное правило — не рассуждать никогда и ни
в каких обстоятельствах, потому
что рассуждать «не его ума
дело», как выражались промеж себя арестанты.
Может быть, он еще с детства привык видеть на столе
в этот
день поросенка и вывел,
что поросенок необходим для этого
дня, и я уверен, если б хоть раз
в этот
день он не покушал поросенка, то на всю жизнь у него бы осталось некоторое угрызение совести о неисполненном долге.
Всякий наблюдал за своим добром; стряпки принимались готовить казенное кушанье, потому
что в этот
день обед назначался раньше.
Вот сидят на нарах отдельно два друга: один высокий, плотный, мясистый, настоящий мясник; лицо его красно. Он чуть не плачет, потому
что очень растроган. Другой — тщедушный, тоненький, худой, с длинным носом, с которого как будто что-то каплет, и с маленькими свиными глазками, обращенными
в землю. Это человек политичный и образованный; был когда-то писарем и трактует своего друга несколько свысока,
что тому втайне очень неприятно. Они весь
день вместе пили.
Это тот самый, который,
в первый мой
день в остроге,
в кухне за обедом искал, где живет богатый мужик, уверял,
что он «с анбицией», и напился со мною чаю.
Но
что описывать этот чад! Наконец, кончается этот удушливый
день. Арестанты тяжело засыпают на нарах. Во сне они говорят и бредят еще больше,
чем в другие ночи. Кой-где еще сидят за майданами. Давно ожидаемый праздник прошел. Завтра опять будни, опять на работу…
Предварительных хлопот по устройству, вероятно, было много, но актеры взяли все на себя, так
что все мы, остальные, и не знали:
в каком положении
дело?
что именно делается? даже хорошенько не знали,
что будет представляться.
Какое ему
дело,
что именно от этих стеснений
в остроге могли выйти шалости?
Только уж
в последнее время,
в самый почти
день представления, все начали интересоваться: что-то будет? как-то наши?
что плац-майор? удастся ли так же, как
в запрошлом году? и проч.
В продолжение праздника обыкновенно каждый
день, перед вечером, посылали из острога с покорнейшей просьбой к караульному офицеру: «позволить театр и не запирать подольше острога», прибавляя,
что и вчера был театр и долго не запирался, а беспорядков никаких не было.