Неточные совпадения
Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя и находили, что в сущности это еще не
такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже
быть полезным, писать просьбы и проч.
Усатый унтер-офицер отворил мне, наконец, двери в этот странный дом, в котором я должен
был пробыть столько лет, вынести столько
таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле, я бы не мог иметь даже приблизительного понятия.
Были и
такие, про которых трудно
было решить: за что бы, кажется, они могли прийти сюда?
Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала, как один человек, и разбойник принужден
был замолчать; не от негодования закричала казарма, а
так, потому что не надо
было про это говорить; потому что говорить про это не принято.
«Фу, как не славно! — закричала она, — и серого сукна недостало, и черного сукна недостало!»
Были и
такие, у которых вся куртка
была одного серого сукна, но только рукава
были темно-бурые.
Впрочем,
было и какое-то наружное смирение,
так сказать официальное, какое-то спокойное резонерство: «Мы погибший народ, — говорили они, — не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй ряды». […ломай зеленую улицу, поверяй ряды.
Этих как-то невольно уважали; они же, с своей стороны, хотя часто и очень ревнивы
были к своей славе, но вообще старались не
быть другим в тягость, в пустые ругательства не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством,
были рассудительны и почти всегда послушны начальству — не из принципа послушания, не из сознания обязанностей, а
так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды.
Обыски
были частые, неожиданные и нешуточные, наказания жестокие; но
так как трудно отыскать у вора, когда тот решился что-нибудь особенно спрятать, и
так как ножи и инструменты
были всегдашнею необходимостью в остроге, то, несмотря на обыски, они не переводились.
И начальство знало об этом, и арестанты не роптали на наказания, хотя
такая жизнь похожа
была на жизнь поселившихся на горе Везувии.
Любопытно, что при этом иногда даже не
было и ссоры: ростовщик молча и угрюмо возвращал, что следовало, и даже как будто сам ожидал, что
так будет.
Может
быть, он не мог не сознаться в себе, что на месте закладчика и он бы
так сделал.
В остроге
было много пришедших за контрабанду, и потому нечего удивляться, каким образом, при
таких осмотрах и конвоях, в острог проносилось вино.
Но все, что я выжил в первые дни моей каторги, представляется мне теперь как будто вчера случившимся. Да
так и должно
быть.
Разумеется,
такое наказание обратилось бы в пытку, в мщение, и
было бы бессмысленно, потому что не достигало бы никакой разумной цели.
Но
так как часть
такой пытки, бессмыслицы, унижения и стыда
есть непременно и во всякой вынужденной работе, то и каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной, именно тем, что вынужденная.
Общее сожительство, конечно,
есть и в других местах; но в острог-то приходят
такие люди, что не всякому хотелось бы сживаться с ними, и я уверен, что всякий каторжный чувствовал эту муку, хотя, конечно, большею частью бессознательно.
Они с любовью смотрели на наши страдания, которые мы старались им не показывать. Особенно доставалось нам сначала на работе, за то, что в нас не
было столько силы, как в них, и что мы не могли им вполне помогать. Нет ничего труднее, как войти к народу в доверенность (и особенно к
такому народу) и заслужить его любовь.
— Прототипом бывшего прапорщика Акима Акимыча
был Ефим Белых, осужденный за «ложное… понятие о патриотизме, показывающее недостаток развития умственных способностей, приведшее к убийству».] редко видал я
такого чудака, как этот Аким Акимыч.
Не
было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч. Он
был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и всему этому обучился уже в каторге. Он делал все самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе.
Таким образом, у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною и многим услужил мне в первые дни моей каторги.
Вот у нас
есть оттуда,
так не нахвалятся нашим острогом, точно из ада в рай перешли.
Я там не
был, да
так говорят-с.
Страшный
был это человек именно потому, что
такой человек
был начальником, почти неограниченным, над двумястами душ.
— Смотрю я на Трезорку, — рассказывал он потом арестантам, впрочем, долго спустя после своего визита к майору, когда уже все дело
было забыто, — смотрю: лежат пес на диване, на белой подушке; и ведь вижу, что воспаление, что надоть бы кровь пустить, и вылечился бы пес, ей-ей говорю! да думаю про себя: «А что, как не вылечу, как околеет?» «Нет, говорю, ваше высокоблагородие, поздно позвали; кабы вчера или третьего дня, в это же время,
так вылечил бы пса; а теперь не могу, не вылечу…»
Наконец, меня перековали. Между тем в мастерскую явились одна за другою несколько калашниц. Иные
были совсем маленькие девочки. До зрелого возраста они ходили обыкновенно с калачами; матери пекли, а они продавали. Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей;
так почти всегда водилось.
Были и не девочки. Калач стоил грош, и арестанты почти все их покупали.
Вообще
было больше охотников, например, хоть
выпить, чем на
такое дело, несмотря на всю естественную тягость вынужденной жизни.
Но все-таки мне удавалось впоследствии, иногда,
быть свидетелем и любовных сцен.
Обедают не вместе, а как попало, кто раньше пришел; да и кухня не вместила бы всех разом. Я попробовал щей, но с непривычки не мог их
есть и заварил себе чаю. Мы уселись на конце стола. Со мной
был один товарищ,
так же, как и я, из дворян. [Со мной
был один товарищ,
так же, как и я, из дворян. — Это
был сосланный вместе с Достоевским в Омск на четыре года поэт-петрашевец С. Ф. Дуров (1816–1869).]
Он
так не похож
был на других арестантов: что-то до того спокойное и тихое
было в его взгляде, что, помню, я с каким-то особенным удовольствием смотрел на его ясные, светлые глаза, окруженные мелкими лучистыми морщинками.
Знали, что он куда-то прятал врученные ему деньги, но в
такое потаенное место, что никому нельзя
было их отыскать.
Но, кроме труда уберечь их, в остроге
было столько тоски; арестант же, по природе своей, существо до того жаждущее свободы и, наконец, по социальному своему положению, до того легкомысленное и беспорядочное, что его, естественно, влечет вдруг «развернуться на все», закутить на весь капитал, с громом и с музыкой,
так, чтоб забыть, хоть на минуту, тоску свою.
Оно очень хорошо знало, что не позволь вина,
так будет и хуже.
Почти всегда поставщик первоначально испробывает доброту водки и отпитое — бесчеловечно добавляет водой; бери не бери, да арестанту и нельзя
быть слишком разборчивым: и то хорошо, что еще не совсем пропали его деньги и доставлена водка хоть какая-нибудь, да все-таки водка.
Эти кишки сперва промываются, потом наливаются водой и,
таким образом, сохраняются в первоначальной влажности и растяжимости, чтобы со временем
быть удобными к восприятию водки.
Докладывают майору, капитал секут, и секут больно, вино отбирается в казну, и контрабандист принимает все на себя, не выдавая антрепренера, но, заметим себе, не потому, чтоб гнушался доноса, а единственно потому, что донос для него невыгоден: его бы все-таки высекли; всё утешение
было бы в том, что их бы высекли обоих.
Даже полуобритая голова мало его безобразила:
такой он
был хорошенький мальчик.
Ветер, осень
была, а темень
такая, что хоть глаз раздери.
Впрочем, только один Сироткин и
был из всех своих товарищей
такой красавчик.
Что же касается других, подобных ему, которых
было у нас всех человек до пятнадцати, то даже странно
было смотреть на них; только два-три лица
были еще сносны; остальные же все
такие вислоухие, безобразные, неряхи; иные даже седые.
Ни одного крика на Газина! — до
такой степени
была сильна в них ненависть к нам!
Вот человек, который в каторге чахнет, тает, как свечка; и вот другой, который до поступления в каторгу и не знал даже, что
есть на свете
такая развеселая жизнь,
такой приятный клуб разудалых товарищей.
Там он жил в последней степени унижения, никогда не наедался досыта и работал на своего антрепренера с утра до ночи; а в каторге работа легче, чем дома, хлеба вдоволь и
такого, какого он еще и не видывал; по праздникам говядина,
есть подаяние,
есть возможность заработать копейку.
Народ продувной, ловкий, всезнающий; и вот он смотрит на своих товарищей с почтительным изумлением; он еще никогда не видал
таких; он считает их самым высшим обществом, которое только может
быть в свете.
Этот действительно способен броситься на постороннего человека
так, ни за что, единственно потому, например, что ему завтра должно выходить к наказанию; а если затеется новое дело, то, стало
быть, отдаляется и наказание.
Наш солдат смотрит всегда
таким занятым, что если б и хотел, то ему бы некогда
было фанфаронить.
Но
так как все ему подобные, посылаемые в острог для исправления, окончательно в нем балуются, то обыкновенно и случается
так, что они,
побыв на воле не более двух-трех недель, поступают снова под суд и являются в острог обратно, только уж не на два или на три года, а во «всегдашний» разряд, на пятнадцать или на двадцать лет.
Действительно, везде в народе нашем, при какой бы то ни
было обстановке, при каких бы то ни
было условиях, всегда
есть и
будут существовать некоторые странные личности, смирные и нередко очень неленивые, но которым уж
так судьбой предназначено на веки вечные оставаться нищими.
Но
так как караульному прислужнику после того больно доставалось от майдана, то и случаи
таких промахов
были чрезвычайно редки.
«Деньги взял,
так и служи!» Это
был аргумент, не терпевший никаких возражений.
Его прекрасное, открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к нему мое сердце, и я
так рад
был, что судьба послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи.