Неточные совпадения
Этих как-то невольно уважали; они же, с своей стороны, хотя часто и очень ревнивы
были к своей
славе, но вообще старались не
быть другим в тягость, в пустые ругательства не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством,
были рассудительны и почти всегда послушны начальству — не из принципа послушания, не из сознания обязанностей, а так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды.
Казенная каторжная крепостная работа
была не занятием, а обязанностью: арестант отработывал свой урок или отбывал законные часы работы и
шел в острог.
Последняя тряпка
была в цене и
шла в какое-нибудь дело.
Был он зажиточный, торгующий мещанин; дома оставил жену, детей; но с твердостью
пошел в ссылку, потому что в ослеплении своем считал ее «мукою за веру».
Он
был весел, часто смеялся — не тем грубым, циничным смехом, каким смеялись каторжные, а ясным, тихим смехом, в котором много
было детского простодушия и который как-то особенно
шел к сединам.
Разумеется, заготовленное вино скоро пропивается; тогда гуляка
идет к другим целовальникам, которые уже поджидают его, и
пьет до тех пор, пока не пропивает всего до копейки.
Всё это, может
быть, и выдумывали, вследствие общего тяжелого впечатления, которое производил собою на всех Газин, но все эти выдумки как-то
шли к нему,
были к лицу.
Его прекрасное, открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к нему мое сердце, и я так рад
был, что судьба
послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи.
Идет он уже тысячи полторы верст, разумеется без копейки денег, потому что у Сушилова никогда не может
быть ни копейки, —
идет изнуренный, усталый, на одном казенном продовольстве, без сладкого куска хоть мимоходом, в одной казенной одежде, всем прислуживая за жалкие медные гроши.
Эти сигарочницы она склеила для нас сама из картона (уж бог знает как они
были склеены), оклеила их цветной бумажкой, точно такою же, в какую переплетаются краткие арифметики для детских школ (а может
быть, и действительно на оклейку
пошла какая-нибудь арифметика).
— Голова зато дорого стоит, братцы, голова! — отвечал он. — Как и с Москвой прощался, тем и утешен
был, что голова со мной вместе
пойдет. Прощай, Москва, спасибо за баню, за вольный дух, славно исполосовали! А на тулуп нечего тебе, милый человек, смотреть…
Один из мужичков, последний,
шел как-то необыкновенно смешно, расставив руки и свесив набок голову, на которой
была длинная мужичья шапка, гречневиком.
— Сказано — не
будет урока. Растащи барку и
иди домой. Начинать!
Ровно за полчаса до барабана заданный урок
был окончен, и арестанты
пошли домой, усталые, но совершенно довольные, хоть и выиграли всего-то каких-нибудь полчаса против указанного времени.
Одному в таком случае
было вертеть не под силу, и обыкновенно
посылали двоих — меня и еще одного из дворян, Б. […еще одного из дворян, Б. — В главе «Товарищи» упоминается Б-ский — это Иосиф Богуславский, осужденный на десять лет «за участие в заговоре».]
— А вот горох
поспеет — другой год
пойдет. Ну, как пришли в К-в — и посадили меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу — трус народ. «Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась сам с ним поговори!» — даже ухмыляются на меня. Молчу я.
У него не
было ни семейных воспоминаний, потому что он вырос сиротой в чужом доме и чуть не с пятнадцати лет
пошел на тяжелую службу; не
было в жизни его и особенных радостей, потому что всю жизнь свою провел он регулярно, однообразно, боясь хоть на волосок выступить из показанных ему обязанностей.
На кухне он похвалил наш острожный хлеб, славившийся своим вкусом в городе, и арестанты тотчас же пожелали ему
послать два свежих и только что выпеченных хлеба; на отсылку их немедленно употреблен
был один инвалид.
— Так уж я вот опомнясь и
послал моим родичам отсюда слезницу: авось деньжонок пришлют. Потому, говорили, я против родителев моих
шел. Неуважительный
был. Вот уж седьмой год, как
послал.
— Ну,
пойдем! — говорит он ему, останавливаясь на пороге, точно он и впрямь
был ему на что-то нужен. — Набалдашник! — прибавляет он с презрением, пропуская огорченного Булкина вперед себя и вновь начиная тренькать на балалайке…
Предполагалось, что
слава острожного театра прогремит далеко в крепости и даже в городе, тем более что в городе не
было театра. […в городе не
было театра.
В продолжение праздника обыкновенно каждый день, перед вечером,
посылали из острога с покорнейшей просьбой к караульному офицеру: «позволить театр и не запирать подольше острога», прибавляя, что и вчера
был театр и долго не запирался, а беспорядков никаких не
было.
Приедет дежурный: «Где караульный офицер?» — «
Пошел в острог арестантов считать, казармы запирать», — ответ прямой, и оправдание прямое. Таким образом, караульные офицеры каждый вечер в продолжение всего праздника позволяли театр и не запирали казарм вплоть до вечерней зари. Арестанты и прежде знали, что от караула не
будет препятствия, и
были покойны.
До сих пор пантомина
шла безукоризненно, жест
был безошибочно правилен.
Выпив все, он молча поставил чашку и, даже не кивнув мне головою,
пошел опять сновать взад и вперед по палате.
Помню, эти слова меня точно пронзили… И для чего он их проговорил и как пришли они ему в голову? Но вот труп стали поднимать, подняли вместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины, брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг все громко заговорили. Слышно
было, как унтер-офицер, уже в коридоре,
посылал кого-то за кузнецом. Следовало расковать мертвеца…
В самом деле, простолюдин скорее несколько лет сряду, страдая самою тяжелою болезнию,
будет лечиться у знахарки или своими домашними, простонародными лекарствами (которыми отнюдь не надо пренебрегать), чем
пойдет к доктору или лежать в госпитале.
— Видишь что, любезный, — говорит он, — накажу я тебя как следует, потому ты и стоишь того. Но вот что я для тебя, пожалуй, сделаю: к прикладам я тебя не привяжу. Один
пойдешь, только по-новому: беги что
есть силы через весь фрунт! Тут хоть и каждая палка ударит, да ведь дело-то
будет короче, как думаешь? Хочешь испробовать?
— Бывало,
идешь этта, братцы, — рассказывает какой-нибудь арестантик, и все лицо его улыбается от воспоминания, —
идешь, а он уж сидит себе под окошком в халатике, чай
пьет, трубочку покуривает. Снимешь шапку.
Если назначенное по преступлению число ударов большое, так что арестанту всего разом не вынести, то делят ему это число на две, даже на три части, судя по тому, что скажет доктор во время уже самого наказания, то
есть может ли наказуемый продолжать
идти сквозь строй дальше, или это
будет сопряжено с опасностью для его жизни.
Если в нашей палате не
было у кого купить,
посылали сторожа в другую арестантскую палату, а нет — так и в солдатские палаты, в «вольные», как у нас говорили.
Бедность
была, конечно, всеобщая, но те, которые имели деньжонки,
посылали даже на базар за калачами, даже за лакомствами и проч.
— Отвести их в острог, говорит, я с ними потом; ну, а ты оставайся, — это мне то
есть говорит. —
Пошел сюда, садись! — Смотрю: стол, бумага, перо. Думаю: «Чего ж он это ладит делать?» — Садись, говорит, на стул, бери перо, пиши! — а сам схватил меня за ухо, да и тянет. Я смотрю на него, как черт на попа: «Не умею, говорю, ваше высокоблагородие». — Пиши!
— «Живите больше, Анкудим Трофимыч!» Никем то
есть не брезгует, а говорит — так всякое слово его словно в рубль
идет.
— Да не то что за меня, говорит, я так сделаю, что и ни за кого Акулька ваша теперь не
пойдет, никто не возьмет, и Микита Григорьич теперь не возьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житье схватились. А я теперь за сто раков […за сто раков. — Рак — в просторечии десять рублей (десятирублевая ассигнация
была красного цвета).] не соглашусь. Вот на пробу давай сейчас сто раков — не соглашусь…
Он как услыхал, что про Акульку слухи
пошли, да и на попятный: «Мне, говорит, Анкудим Трофимыч, это в большое бесчестье
будет, да и жениться я, по старости лет, не желаю».
Вот я тогда с Филькой и порешил: с Митрием Быковым
послал ему сказать, что я его на весь свет теперь обесчествую, и до самой свадьбы, братец ты мой, без просыпу
был пьян.
А как вышли мы с ней в первое воскресенье в церковь: на мне смушачья шапка, тонкого сукна кафтан, шаровары плисовые; она в новой заячьей шубке, платочек шелковый, — то
есть я ее стою и она меня стоит: вот как
идем!
— Обидно
было, — начал он снова, — опять же эту привычку взял: иной день с утра до вечера бью; встала неладно,
пошла нехорошо.
После душной ямы, после судов, кандалов и палок бродят они по всей своей воле, где захотят, где попригляднее и повольготнее;
пьют и
едят где что удастся, что бог
пошлет, а по ночам мирно засыпают где-нибудь в лесу или в поле, без большой заботы, без тюремной тоски, как лесные птицы, прощаясь на ночь с одними звездами небесными, под божиим оком.
— Анамеднись, — продолжает, не слушая и в горячке, спорщик, — муки оставалось. Поскребки собрали, самые что ни
есть слезы, значит;
послали продать. Нет, узнал; артельщик донес; отобрали; экономия, значит. Справедливо аль нет?
Не обращая внимания на возбужденное всеобщее любопытство о будущем ревизоре, он прямо
идет к стряпке, то
есть к повару, и спрашивает у него печенки.
Куликов
был несколько оскорблен его ветеринарными успехами, даже
слава его между арестантами начала
было меркнуть.
У нас
были все уверены, что к острогу
идет гнедая масть, что нам это будто бы к дому.
— Орел, братцы,
есть царь лесов… — начал
было Скуратов, но его на этот раз не стали слушать. Раз после обеда, когда пробил барабан на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога. Дошли до вала. Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда
пойдет орел. Странное дело: все
были чем-то довольны, точно отчасти сами они получили свободу.
И если, например, выскакивал вдруг, из них же, какой-нибудь понаивнее и нетерпеливее и высказывал иной раз вслух то, что у всех
было про себя на уме, пускался в мечты и надежды, то его тотчас же грубо осаживали, обрывали, осмеивали; но сдается мне, что самые рьяные из преследователей
были именно те, которые, может
быть, сами-то еще дальше него
пошли в своих мечтах и надеждах.
— Ну и скажу. Коли б все
пошли, и я б тогда со всеми говорил. Бедность, значит. У нас кто свое
ест, а кто и на одном казенном сидит.
В тот же вечер, то
есть в самый день претензии, возвратясь с работы, я встретился за казармами с Петровым. Он меня уж искал. Подойдя ко мне, он что-то пробормотал, что-то вроде двух-трех неопределенных восклицаний, но вскоре рассеянно замолчал и машинально
пошел со мной рядом. Всё это дело еще больно лежало у меня на сердце, и мне показалось, что Петров мне кое-что разъяснит.
Но всего лучше
было то, что на работу с ним стали
посылать и других его товарищей.
Все сомнения Шилкина рассеялись: «Если б они просто
пошли попить да погулять в форштадт, что иногда делал Куликов, — думал Шилкин, — то даже и этого тут
быть не могло.