Советников не любил никаких, выскочек тоже не жаловал и всегда, бывало, тут же на месте укорит насмешника или советника-выскочку, пристыдит его, и дело с концом.
Долгое время из уст его сыпались слова без всякого смысла, и, наконец, только разобрали, что Семен Иванович, во-первых, корит Зиновья Прокофьича одним его давно прошедшим скаредным делом; потом распознали, будто Семен Иванович предсказывает, что Зиновий Прокофьич ни за что не попадет в высшее общество, а что вот портной, которому он должен за платье, его прибьет, непременно прибьет за то, что долго мальчишка не платит, и что, «наконец, ты, мальчишка, — прибавил Семен Иванович, — вишь, там хочешь в гусарские юнкера перейти, так вот не перейдешь, гриб съешь, а что вот тебя, мальчишку, как начальство узнает про все, возьмут да в писаря отдадут; вот, мол, как, слышь ты, мальчишка!».
Потом Семен Иванович успокоился, но, полежав часов пять, к величайшему и всеобщему изумлению, как будто надумался и вдруг опять, сначала один, а потом обращаясь к Зиновию Прокофьичу, начал его вновь укорять и стыдить.
Устинья Федоровна взвыла, к чему прибегала во всех критических случаях; ровно два дня корила, поносила жильцов; причитала, что загоняли у ней жильца, как цыпленка, и что сгубили его «все те же злые надсмешники», а на третий выгнала всех искать и добыть беглеца во что бы ни стало, живого иль мертвого.
Вздули огонь и увидели, что дерутся друг с другом Зимовейкин и Ремнев, что оба друг друга корят и ругают; а как осветили их, то один закричал: «Не я, а разбойник!», а другой, именно Зимовейкин, закричал: «Не трожь, неповинен; сейчас присягну!».
Старик, который меня же корил небылицей, этой-то штуки и не знает: я никому никогда не рассказывал, тебе первому сейчас расскажу, конечно Ивана исключая, Иван все знает.
Он хотя и не высказывал никогда своих чувств, но, кажется, сильно ко мне привязался, привязался за нашу общую страсть к охоте, за мое простое обращение, за помощь, которую я изредка оказывал его вечно голодающей семье, а главным образом за то, что я один на всем свете не корил его пьянством, чего Ярмола терпеть не мог.
Когда я при них произнес: «Корея», они толпой повторили: «Кори, Кори!» — и тут же, чрез отца Аввакума, объяснили, что это имя их древнего королевского дома.
Но чувство досады брало верх, и он не мог удержаться от сурового, наставительного тона, за который начинал корить себя, как только письмо было отправлено.
Затем спохватился, ударил себя по губам, мысленно коря последними словами.
Но потом, когда я стала корить её, что она в сердце своём зло держала, воспротивилась словам моим и сказала, что совпадение всё это.
Но чувство досады брало верх, и он не мог удержаться от сурового, наставительного тона, за который начинал корить себя, как только письмо было отправлено.