Неточные совпадения
Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой;
я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы
мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что
я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни до страдания волнует
меня, до ужаса и испуга…
— К несчастию,
я действительно чувствую себя почти в необходимости явиться на этот проклятый обед, — все с тою же горькою раздражительностью продолжал Миусов, даже и не обращая внимания, что монашек
слушает. — Хоть там-то извиниться надо за то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что это не мы… Как вы думаете?
Я все
слушал да представлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь хочу вам и последний акт представления проделать.
Слушай: если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят в необычайное, или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и говорит: сделай
мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если брат?
—
Мне сестра сказала, что вы дадите четыре тысячи пятьсот рублей, если
я приду за ними… к вам сама.
Я пришла… дайте деньги!.. — не выдержала, задохлась, испугалась, голос пресекся, а концы губ и линии около губ задрожали. — Алешка,
слушаешь или спишь?
Слушай: ведь
я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим, так сказать, образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не мог бы знать.
— Где же взять-то?
Слушай, у
меня есть две тысячи, Иван даст тысячу, вот и три, возьми и отдай.
—
Слушай: юридически он
мне ничего не должен.
— А испугался, испугался-таки давеча, испугался? Ах ты, голубчик, да
я ль тебя обидеть могу.
Слушай, Иван, не могу
я видеть, как он этак смотрит в глаза и смеется, не могу. Утроба у
меня вся начинает на него смеяться, люблю его! Алешка, дай
я тебе благословение родительское дам.
— Люби. (Федор Павлович сильно хмелел.)
Слушай, Алеша,
я старцу твоему давеча грубость сделал. Но
я был в волнении. А ведь в старце этом есть остроумие, как ты думаешь, Иван?
Постой…
слушай, Алешка,
я твою мать-покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде.
— У него денег нет, нет ни капли.
Слушай, Алеша,
я полежу ночь и обдумаю, а ты пока ступай. Может, и ее встретишь… Только зайди ты ко
мне завтра наверно поутру; наверно.
Я тебе завтра одно словечко такое скажу; зайдешь?
Слушайте, если б он велел
мне кланяться мельком, не настаивая на передаче слова, не подчеркивая слова, то это было бы все…
—
Слушай,
я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и теперь еще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов да матерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то, кажется, и в наше время не позволено стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками на полу бить, в их собственном доме, да похваляться прийти и совсем убить — все при свидетелях-с.
Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за вчерашнее сейчас засадить.
— Четыре дня, экой вздор!
Послушайте, вы очень надо
мной смеялись?
— И
я тебя тоже, Lise.
Послушайте, Алексей Федорович, — таинственно и важно быстрым шепотом заговорила госпожа Хохлакова, уходя с Алешей, —
я вам ничего не хочу внушать, ни подымать этой завесы, но вы войдите и сами увидите все, что там происходит, это ужас, это самая фантастическая комедия: она любит вашего брата Ивана Федоровича и уверяет себя изо всех сил, что любит вашего брата Дмитрия Федоровича. Это ужасно!
Я войду вместе с вами и, если не прогонят
меня, дождусь конца.
Слушайте, Алексей Федорович,
я даже не знаю, люблю ли
я его теперь.
— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если
я и приму, то ведь не буду же
я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алеши обеими руками, — вы вот уговариваете
меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко
мне презрения, если
я приму-с, а?
Слушайте, Алексей Федорович, выслушайте-с, ведь уж теперь минута такая пришла-с, что надо выслушать, ибо вы даже и понять не можете, что могут значить для
меня теперь эти двести рублей, — продолжал бедняк, приходя постепенно в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг.
— Подойдите сюда, Алексей Федорович, — продолжала Lise, краснея все более и более, — дайте вашу руку, вот так.
Слушайте,
я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо
я вам не в шутку написала, а серьезно…
— Алеша, дайте
мне вашу руку, что вы ее отнимаете, — промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. —
Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для
меня важно.
— Ах, Боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор какой-нибудь и
я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь заперлась с молодым человеком…
Слушайте, Алеша, знайте,
я за вами тоже буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что
я все письма ваши буду распечатывать и всё читать… Это уж вы будьте предуведомлены…
Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня;
я знаю, что у вас есть хлопоты, бедствия, но
я вижу, кроме того, что у вас есть особенная какая-то грусть, секретная может быть, а?
— Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь.
Слушайте, поцелуйте
меня,
я позволяю.
— Кстати,
мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Федорович, как бы и не
слушая брата, — как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно.
—
Слушай меня:
я взял одних деток для того, чтобы вышло очевиднее.
Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи
мне, пожалуйста?
—
Я очень
слушаю, — произнес Алеша.
«То-то вот и есть, — отвечаю им, — это-то вот и удивительно, потому следовало бы
мне повиниться, только что прибыли сюда, еще прежде ихнего выстрела, и не вводить их в великий и смертный грех, но до того безобразно, говорю, мы сами себя в свете устроили, что поступить так было почти и невозможно, ибо только после того, как
я выдержал их выстрел в двенадцати шагах, слова мои могут что-нибудь теперь для них значить, а если бы до выстрела, как прибыли сюда, то сказали бы просто: трус, пистолета испугался и нечего его
слушать.
Слушаю я, весело
мне на них глядя.
«
Я, — говорит
мне вошедший ко
мне господин, —
слушаю вас уже несколько дней в разных домах с большим любопытством и пожелал наконец познакомиться лично, чтобы поговорить с вами еще подробнее.
Ибо хоть и
слушали меня и любопытствовали, но никто еще с таким серьезным и строгим внутренним видом ко
мне не подходил.
Слушаю я это и думаю про себя: «Это он, наверно, хочет
мне нечто открыть».
—
Послушай, да ведь
я тебя ищу уже больше двух часов. Ты вдруг пропал оттудова. Да что ты тут делаешь? Какие это с тобой благоглупости? Да взгляни хоть на меня-то…
Слушай, Алеша:
я тебя столь желала к себе залучить и столь приставала к Ракитке, что ему двадцать пять рублей пообещала, если тебя ко
мне приведет.
Да
слушай: гостинцев чтобы не забыли, конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре — ну нет, арбуза-то одного довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек — ну всего, что тогда со
мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было…
—
Послушайте, вы хоть и дики, но вы
мне всегда как-то нравились…
я вот и беспокоюсь.
—
Слушай, хочешь сейчас бутылку откупорю, выпьем за жизнь!
Мне хочется выпить, а пуще всего с тобою выпить. Никогда
я с тобою не пил, а?
— Э, полно, скверно все это, не хочу
слушать,
я думала, что веселое будет, — оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в своей компании человека начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину руки.
— Тржи, панове, тржи!
Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати — слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба?
Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и — до видзенья, пане! А?
— Естем до живего доткнентным! (
Я оскорблен до последней степени!) — раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего
слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой.
—
Я Аграфена,
я Грушенька, говори по-русски, или
слушать не хочу! — Пан запыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес...
—
Послушайте! — нагнулся вдруг старичок к самому уху Мити, — эта вот девочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы
мне, если бы можно, с нею познакомиться, по доброте вашей…
—
Слушай, скажи ты
мне, кого
я люблю?
Но к делу, господа,
я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что,
послушайте,
послушайте, господа.
— Дмитрий Федорович,
слушай, батюшка, — начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и все взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному, —
я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям, и с ней там теперь безотлучно этот старичок Максимов, и
я ее уговорил, слышь ты? — уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь?
Слушаю я вас, и
мне мерещится…
я, видите, вижу иногда во сне один сон… один такой сон, и он
мне часто снится, повторяется, что кто-то за
мной гонится, кто-то такой, которого
я ужасно боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет
меня, а
я прячусь куда-нибудь от него за дверь или за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда
я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где
я сижу, чтобы дольше промучить
меня, чтобы страхом моим насладиться…
— Шутки в сторону, — проговорил он мрачно, —
слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда
я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у
меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь
я сидел за столом и кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело, господа!
Слушайте:
я ношу деньги целый месяц на себе, завтра же
я могу решиться их отдать, и
я уже не подлец, но решиться-то
я не могу, вот что, хотя и каждый день решаюсь, хотя и каждый день толкаю себя: «Решись, решись, подлец», и вот весь месяц не могу решиться, вот что!
—
Слушай, легкомысленная старуха, — начал, вставая с дивана, Красоткин, — можешь ты
мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх того чем-нибудь еще, что будешь наблюдать за пузырями в мое отсутствие неустанно?
Я ухожу со двора.