Неточные совпадения
Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а
мне так кажется, что Алеша был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом.
Алеша и
сказал себе: «Не могу
я отдать вместо „всего“ два рубля, а вместо „иди за
мной“ ходить лишь к обедне».
Старец этот, как
я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь
сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
И вот всегда-то
я так некстати
скажу!
«Господин исправник, будьте, говорю, нашим, так
сказать, Направником!» — «Каким это, говорит, Направником?»
Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «
Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так
сказать нравственных качеств, а он
мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он
меня и пощекотал…
—
Я вам, господа, зато всю правду
скажу: старец великий! простите,
я последнее, о крещении-то Дидерота, сам сейчас присочинил, вот сию только минуточку, вот как рассказывал, а прежде никогда и в голову не приходило.
Это вы так хорошо
сказали, что
я и не слыхал еще.
И вот что
я тебе еще
скажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой, или наверно письмо пришлет.
— На тебя глянуть пришла.
Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж
меня забыл.
Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж,
я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А
я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь
я всегда думала, что вы прекрасный, вот что
мне приятно вам теперь
сказать!
—
Мне сегодня необыкновенно легче, но
я уже знаю, что это всего лишь минута.
Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же
я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы
меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен
сказать себе: «
Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы
скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может
сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что
я вам прошлый раз не договорила, не посмела
сказать, всё, чем
я так страдаю, и так давно, давно!
Я страдаю, простите
меня,
я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это
сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь,
я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Это мой почтительнейший, так
сказать, Карл Мор, а вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, — это уж непочтительнейший Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а
я,
я сам в таком случае уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
— Зачем живет такой человек! — глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти от того сгорбившись, — нет,
скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, — оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно.
—
Я нарочно и
сказал, чтобы вас побесить, потому что вы от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за тобой, Иван Федорович,
я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не было.
Я там не буду, а ты ступай, соусы подавай.
Скажи ты
мне, Алексей, одно: что сей сон значит?
Я вот что хотел спросить.
— Кланяйся,
скажи, что не приду, — криво усмехнулся Алеша. — Договаривай, Михаил, о чем зачал,
я тебе потом мою мысль
скажу.
— А почему ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? Значит, сам соглашаешься, что
я правду
сказал.
— Верю, потому что ты
сказал, но черт вас возьми опять-таки с твоим братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что
я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он
меня сам ругать. Почему же
я его не имею права ругать?
—
Я никогда не слыхал, чтоб он хоть что-нибудь
сказал о тебе, хорошего или дурного; он совсем о тебе не говорит.
Я тоже ведь, отец игумен, умею складно
сказать.
Ангелу в небе
я уже
сказал, но надо
сказать и ангелу на земле.
—
Я исполню, но
скажи, что такое, и
скажи поскорей, —
сказал Алеша.
— Леша, —
сказал Митя, — ты один не засмеешься!
Я хотел бы начать… мою исповедь… гимном к радости Шиллера. An die Freude! [К радости! (нем.)] Но
я по-немецки не знаю, знаю только, что an die Freude. Не думай тоже, что
я спьяну болтаю.
Я совсем не спьяну. Коньяк есть коньяк, но
мне нужно две бутылки, чтоб опьянеть, —
Но довольно стихов!
Я пролил слезы, и ты дай
мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов.
Я тебе хочу
сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем...
Заметь, что
я никому не
сказал, не ославил;
я хоть и низок желаниями и низость люблю, но
я не бесчестен.
Люблю, вспоминая, хорошее слово
сказать: никогда-то, голубчик,
я прелестнее характера женского не знал, как этой девицы, Агафьей звали ее, представь себе, Агафьей Ивановной.
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не
скажу, а вы знаете, что
я на сей счет могила, а вот что хотел
я вам только на сей счет тоже в виде, так
сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите
мне тогда лучше вашу институтку секретно,
мне как раз деньги выслали,
я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
Он расписался,
я эту подпись в книге потом видел, — встал,
сказал, что одеваться в мундир идет, прибежал в свою спальню, взял двухствольное охотничье свое ружье, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ноги сапог, ружье упер в грудь, а ногой стал курок искать.
—
Мне сестра
сказала, что вы дадите четыре тысячи пятьсот рублей, если
я приду за ними… к вам сама.
Я пришла… дайте деньги!.. — не выдержала, задохлась, испугалась, голос пресекся, а концы губ и линии около губ задрожали. — Алешка, слушаешь или спишь?
— Митя,
я знаю, что ты всю правду
скажешь, — произнес в волнении Алеша.
Я тебе прямо
скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила
мне сердце, что оно чуть не истекло от одного томления.
Слушай: ведь
я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим, так
сказать, образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не мог бы знать.
Закипела во
мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой, и тут же, пока стоит перед тобой, и огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет
сказать...
— Теперь, —
сказал Алеша, —
я первую половину этого дела знаю.
— Изо второй половины
я до сих пор ничего не понимаю, —
сказал Алеша.
— Постой, Дмитрий, тут есть одно главное слово.
Скажи мне: ведь ты жених, жених и теперь?
—
Сказать ей, что
я больше к ней не приду никогда, приказал, дескать, кланяться.
— Да
я потому-то тебя и посылаю вместо себя, что это невозможно, а то как же
я сам-то ей это
скажу?
— Так это к Грушеньке! — горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. — Да неужто же Ракитин в самом деле правду
сказал? А
я думал, что ты только так к ней походил и кончил.
Скажи, что бить не будешь и позволишь все
мне делать, что
я захочу, тогда, может, и выйду», — смеется.
Потом
я сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой ей не представил,
сказал, что послал, расписку принесу, и до сих пор не несу, забыл-с.
—
Я пойду.
Скажи, ты здесь будешь ждать?
— Буду, понимаю, что нескоро, что нельзя этак прийти и прямо бух! Он теперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть, и семь, но только знай, что сегодня, хотя бы даже в полночь, ты явишься к Катерине Ивановне, с деньгами или без денег, и
скажешь: «Велел вам кланяться».
Я именно хочу, чтобы ты этот стих
сказал: «Велел, дескать, кланяться».
— Обедал, —
сказал Алеша, съевший, по правде, всего только ломоть хлеба и выпивший стакан квасу на игуменской кухне. — Вот
я кофе горячего выпью с охотой.
Ты
мне вот что
скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
Что же, Григорий Васильевич, коли
я неверующий, а вы столь верующий, что
меня беспрерывно даже ругаете, то попробуйте сами-с
сказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садом течет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а все останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы ни кричали-с.
Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы
мне в тот же миг
сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тот же миг его придавила, как таракана, и пошел бы
я как ни в чем не бывало прочь, воспевая и славя Бога.