Неточные совпадения
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о
том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что
чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Знал Алеша, что так именно и
чувствует и даже рассуждает народ, он понимал это, но
то, что старец именно и есть этот самый святой, этот хранитель Божьей правды в глазах народа, — в этом он не сомневался нисколько и сам вместе с этими плачущими мужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей своих.
— А ведь непредвиденное-то обстоятельство — это ведь я! — сейчас же подхватил Федор Павлович. — Слышите, отец, это Петр Александрович со мной не желает вместе оставаться, а
то бы он тотчас пошел. И пойдете, Петр Александрович, извольте пожаловать к отцу игумену, и — доброго вам аппетита! Знайте, что это я уклонюсь, а не вы. Домой, домой, дома поем, а здесь
чувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник.
— К несчастию, я действительно
чувствую себя почти в необходимости явиться на этот проклятый обед, — все с
тою же горькою раздражительностью продолжал Миусов, даже и не обращая внимания, что монашек слушает. — Хоть там-то извиниться надо за
то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что это не мы… Как вы думаете?
Он
почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности, должен бы был он до
того не уважать, что не следовало бы ему терять свое хладнокровие в келье старца и так самому потеряться, как оно вышло.
Не
то чтоб он стыдился себя так уж очень и обвинял; может быть, даже совсем напротив; но все же он
чувствовал, что обедать-то уж неприлично.
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Но он до
того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть было себе сам не поверил; даже заплакал было от умиления; но в
тот же миг
почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложь его наклонил голову и опять внушительно произнес...
Нимало, просто отмстить хотел за
то, что я такой молодец, а она не
чувствует.
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение
чувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь…
Тем с большим изумлением
почувствовал он теперь при первом взгляде на выбежавшую к нему Катерину Ивановну, что, может быть, тогда он очень ошибся.
Алеша больно
почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами, а сердце их с наступившим днем опять окаменело: «Отец раздражен и зол, он выдумал что-то и стал на
том; а что Дмитрий?
Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алеша
почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что будь на его месте другой,
то с другим этот человек не стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему
того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала от слез.
Это именно вот в таком виде он должен был все это унижение
почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: я вдруг и скажи ему, что если денег у него недостанет на переезд в другой город,
то ему еще дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно.
Я давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно),
то значит, что он совсем меня не любит, ничего не
чувствует, а просто глупый и недостойный мальчик, а я погибла.
К самому же Федору Павловичу он не
чувствовал в
те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как он там внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать, предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли кто.
Все время, как он говорил это, глядел я ему прямо в лицо и вдруг ощутил к нему сильнейшую доверенность, а кроме
того, и необычайное и с моей стороны любопытство, ибо
почувствовал, что есть у него в душе какая-то своя особая тайна.
Сколь умилительно душе его, ставшей в страхе пред Господом,
почувствовать в
тот миг, что есть и за него молельщик, что осталось на земле человеческое существо, и его любящее.
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в
том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же
почувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль.
Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом и сознал и
почувствовал это вдруг, в
ту же минуту своего восторга.
Тогда же, в
ту ночь, расставшись с братом,
почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже «убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить».
Старик важно и строго ожидал его стоя, и Митя разом
почувствовал, что, пока он подходил,
тот его всего рассмотрел.
Важно и молча поклонился он гостю, указал ему на кресло подле дивана, а сам медленно, опираясь на руку сына и болезненно кряхтя, стал усаживаться напротив Мити на диван, так что
тот, видя болезненные усилия его, немедленно
почувствовал в сердце своем раскаяние и деликатный стыд за свое теперешнее ничтожество пред столь важным им обеспокоенным лицом.
Восторженный ли вид капитана, глупое ли убеждение этого «мота и расточителя», что он, Самсонов, может поддаться на такую дичь, как его «план», ревнивое ли чувство насчет Грушеньки, во имя которой «этот сорванец» пришел к нему с какою-то дичью за деньгами, — не знаю, что именно побудило тогда старика, но в
ту минуту, когда Митя стоял пред ним,
чувствуя, что слабеют его ноги, и бессмысленно восклицал, что он пропал, — в
ту минуту старик посмотрел на него с бесконечною злобой и придумал над ним посмеяться.
На усиленные просьбы Мити сводить его к Лягавому сейчас же и «
тем, так сказать, спасти его» батюшка хоть и заколебался вначале, но согласился, однако, проводить его в Сухой Поселок, видимо
почувствовав любопытство; но, на грех, посоветовал дойти «пешечком», так как тут всего какая-нибудь верста «с небольшим излишком» будет.
Замечательно еще
то, что эти самые люди с высокими сердцами, стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно «высокими сердцами своими» весь срам, в который они сами добровольно залезли, но, однако, в
ту минуту по крайней мере, пока стоят в этой каморке, никогда не
чувствуют угрызений совести.
Тем не менее когда ступил на крыльцо дома госпожи Хохлаковой, вдруг
почувствовал на спине своей озноб ужаса: в эту только секунду он сознал вполне и уже математически ясно, что тут ведь последняя уже надежда его, что дальше уже ничего не остается в мире, если тут оборвется, «разве зарезать и ограбить кого-нибудь из-за трех тысяч, а более ничего…».
К
тому же мне нужно время, я ужасно спешу!.. — прокричал истерически Митя,
почувствовав, что она сейчас опять начнет говорить, и в надежде перекричать ее.
«Я ведь не знаю, не знаю, — сказал он тогда, — может, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение
чувствую. Вот этого боюсь, вот и не удержусь…»
И странно было ему это мгновениями: ведь уж написан был им самим себе приговор пером на бумаге: «казню себя и наказую»; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь уж заряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит он завтра первый горячий луч «Феба златокудрого», а между
тем с прежним, со всем стоявшим сзади и мучившим его, все-таки нельзя было рассчитаться,
чувствовал он это до мучения, и мысль о
том впивалась в его душу отчаянием.
Его попросили выйти опять в «
ту комнату». Митя вышел хмурый от злобы и стараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он
чувствовал себя совсем опозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо которого вдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло. «На ряженого заглянуть приходил», — подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось ему что-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме.
Он уже успел вполне войти в тон, хотя, впрочем, был и в некотором беспокойстве: он
чувствовал, что находится в большом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всего сердца, а между
тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вот самолюбивому мальчику мало-помалу начало уже скрести по сердцу: «Не оттого ли де он молчит, что меня презирает, думая, что я его похвалы ищу?
И она с силой почти выпихнула Алешу в двери.
Тот смотрел с горестным недоумением, как вдруг
почувствовал в своей правой руке письмо, маленькое письмецо, твердо сложенное и запечатанное. Он взглянул и мгновенно прочел адрес: Ивану Федоровичу Карамазову. Он быстро поглядел на Лизу. Лицо ее сделалось почти грозно.
Кстати, промолвим лишь два слова раз навсегда о чувствах Ивана к брату Дмитрию Федоровичу: он его решительно не любил и много-много что
чувствовал к нему иногда сострадание, но и
то смешанное с большим презрением, доходившим до гадливости.
Главное, он
чувствовал, что действительно был успокоен, и именно
тем обстоятельством, что виновен не Смердяков, а брат его Митя, хотя, казалось бы, должно было выйти напротив.
Замечательно еще и
то, что он,
чувствуя, что ненавидит Митю с каждым днем все больше и больше, понимал в
то же время, что не за «возвраты» к нему Кати ненавидел его, а именно за
то, что он убил отца!
Почувствовал я это в
ту минуту, только уж жажда эта меня всего захватила, ажно дух занялся.
Правда и
то, что и пролитая кровь уже закричала в эту минуту об отмщении, ибо он, погубивший душу свою и всю земную судьбу свою, он невольно должен был
почувствовать и спросить себя в
то мгновение: «Что значит он и что может он значить теперь для нее, для этого любимого им больше души своей существа, в сравнении с этим «прежним» и «бесспорным», покаявшимся и воротившимся к этой когда-то погубленной им женщине с новой любовью, с предложениями честными, с обетом возрожденной и уже счастливой жизни.
Если же могли
почувствовать боль и жалость, что человека убили,
то, конечно, уж потому, что отца не убили: убив отца, не соскочили бы к другому поверженному из жалости, тогда уже было бы иное чувство, не до жалости бы было тогда, а до самоспасения, и это, конечно, так.
«Ну, а обложка денег, а разорванный на полу пакет?» Давеча, когда обвинитель, говоря об этом пакете, изложил чрезвычайно тонкое соображение свое о
том, что оставить его на полу мог именно вор непривычный, именно такой, как Карамазов, а совсем уже не Смердяков, который бы ни за что не оставил на себя такую улику, — давеча, господа присяжные, я, слушая, вдруг
почувствовал, что слышу что-то чрезвычайно знакомое.
В этом месте защитника прервал довольно сильный аплодисмент. В самом деле, последние слова свои он произнес с такою искренне прозвучавшею нотой, что все
почувствовали, что, может быть, действительно ему есть что сказать и что
то, что он скажет сейчас, есть и самое важное. Но председатель, заслышав аплодисмент, громко пригрозил «очистить» залу суда, если еще раз повторится «подобный случай». Все затихло, и Фетюкович начал каким-то новым, проникновенным голосом, совсем не
тем, которым говорил до сих пор.
Еще никогда не делала Катя таких признаний Алеше, и он
почувствовал, что она теперь именно в
той степени невыносимого страдания, когда самое гордое сердце с болью крушит свою гордость и падает побежденное горем.
Какое-то чувство уже ненависти и гадливого презрения прозвучало в этих словах. А между
тем она же его предала. «Что ж, может, потому, что так
чувствует себя пред ним виноватой, и ненавидит его минутами», — подумал про себя Алеша. Ему хотелось, чтоб это было только «минутами». В последних словах Кати он заслышал вызов, но не поднял его.
Он считал согласие Кати прийти немыслимым и в
то же время
чувствовал, что если она не придет,
то будет что-то совсем невозможное.