Неточные совпадения
Ну а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся
с примечательностью
моего Алексея Федоровича?
Вот если вы не согласитесь
с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя
моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Впрочем, я даже рад тому, что роман
мой разбился сам собою на два рассказа «при существенном единстве целого»: познакомившись
с первым рассказом, читатель уже сам определит: стоит ли ему приниматься за второй?
Но придется и про него написать предисловие, по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя
моего я принужден представить читателям
с первой сцены его романа в ряске послушника.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка
моя в том, что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что
с ним входишь…
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг
с своего места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. — Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас быть
моим гостем, — и
с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.
— Великий старец, изреките, оскорбляю я вас
моею живостью или нет? — вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки кресел и как бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно
с ответом.
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и я находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли
мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой
с потрясенною верой и
с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
И вот — представьте, я
с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить
мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность.
— Это он отца, отца! Что же
с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному
моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь
с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас
мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
— Я думал… я думал, — как-то тихо и сдержанно проговорил он, — что приеду на родину
с ангелом души
моей, невестою
моей, чтобы лелеять его старость, а вижу лишь развратного сладострастника и полнейшего комедианта!
Запомни слово
мое отныне, ибо хотя и буду еще беседовать
с тобой, но не только дни, а и часы
мои сочтены.
Конец карьеры
моей, по толкованию твоего братца, в том, что оттенок социализма не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстрою капитальный дом в Петербурге,
с тем чтобы перевесть в него и редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов.
— Простите, — сказал вдруг игумен. — Было сказано издревле: «И начат глаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей. Аз же вся слышав, глаголах в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелити тщеславную душу
мою». А потому и мы благодарим вас
с покорностью, гость драгоценный!
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а я пойду. А сына
моего Алексея беру отселе родительскою властию
моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын
мой, позвольте вам приказать за мною следовать! Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка
с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!
Из мерзостей,
с поля, загаженного мухами, перейдем на
мою трагедию, тоже на поле, загаженное мухами, то есть всякою низостью.
Вот и вышла тогда первая
моя штука: встречаю я Агафью Ивановну,
с которой всегда дружбу хранил, и говорю: «А ведь у папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет».
Вот весь
мой этот бывший «случай»
с Катериной Ивановной.
— Я жених, формальный и благословенный, произошло все в Москве, по
моем приезде,
с парадом,
с образами, и в лучшем виде. Генеральша благословила и — веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала, говорит, хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она невзлюбила и не поздравила. В Москве же я много и
с Катей переговорил, я ей всего себя расписал, благородно, в точности, в искренности. Все выслушала...
Ибо едва только я скажу мучителям: «Нет, я не христианин и истинного Бога
моего проклинаю», как тотчас же я самым высшим Божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же миг-с — не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, — так или не так, Григорий Васильевич?
— Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое время-с, и прослушайте дальше, потому что я всего не окончил. Потому в самое то время, как я Богом стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высший момент-с, я уже стал все равно как бы иноязычником, и крещение
мое с меня снимается и ни во что вменяется, — так ли хоть это-с?
А коли я уже разжалован, то каким же манером и по какой справедливости станут спрашивать
с меня на том свете как
с христианина за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление только одно, еще до отречения, был уже крещения
моего совлечен?
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову
моему гора, значит, не очень-то вере
моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу
с себя дам содрать?
— Да ведь и
моя, я думаю, мать его мать была, как вы полагаете? — вдруг
с неудержимым гневным презрением прорвался Иван. Старик вздрогнул от его засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда на одну секунду: у старика действительно, кажется, выскочило из ума соображение, что мать Алеши была и матерью Ивана…
— Спасибо хоть за это, — усмехнулся Иван. — Знай, что я его всегда защищу. Но в желаниях
моих я оставляю за собою в данном случае полный простор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня как на злодея, — прибавил он
с улыбкою.
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она по первому желанию
моему пришла сама. Я так и знала, что мы
с ней все решим, все! Так сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
Но знай, что бы я ни сделал прежде, теперь или впереди, — ничто, ничто не может сравниться в подлости
с тем бесчестием, которое именно теперь, именно в эту минуту ношу вот здесь на груди
моей, вот тут, тут, которое действует и совершается и которое я полный хозяин остановить, могу остановить или совершить, заметь это себе!
Я вас избрала сердцем
моим, чтобы
с вами соединиться, а в старости кончить вместе нашу жизнь.
Так вот я теперь и подкапливаю все побольше да побольше для одного себя-с, милый сын
мой Алексей Федорович, было бы вам известно, потому что я в скверне
моей до конца хочу прожить, было бы вам это известно.
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее
мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Это оттого, что ваш палец в воде. Ее нужно сейчас же переменить, потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба и новую полоскательную чашку
с водой. Ну, теперь она ушла, я о деле: мигом, милый Алексей Федорович, извольте отдать мне
мое письмо, которое я вам прислала вчера, — мигом, потому что сейчас может прийти маменька, а я не хочу…
— Но вы не можете же меня считать за девочку, за маленькую-маленькую девочку, после
моего письма
с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения за глупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас в самом деле, — сегодня же принесите, непременно, непременно!
— О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, — как бы поправилась она вдруг
с милою светскою улыбкой, — такой друг, как вы, не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки,
с горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все
мое положение, весь теперешний ужас
мой, в полной откровенности
с Агашей и щадя милую тетушку, так, как сами сумеете это сделать.
— Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение
мое в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите…
с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе…
с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
— Ты ошибся,
мой добрый Алеша, — проговорил он
с выражением лица, которого никогда еще Алеша у него не видел, —
с выражением какой-то молодой искренности и сильного неудержимо откровенного чувства, — никогда Катерина Ивановна не любила меня!
— По поводу той встречи вашей
с братом
моим Дмитрием Федоровичем, — неловко отрезал Алеша.
— Я, кажется, теперь все понял, — тихо и грустно ответил Алеша, продолжая сидеть. — Значит, ваш мальчик — добрый мальчик, любит отца и бросился на меня как на брата вашего обидчика… Это я теперь понимаю, — повторил он раздумывая. — Но брат
мой Дмитрий Федорович раскаивается в своем поступке, я знаю это, и если только ему возможно будет прийти к вам или, всего лучше, свидеться
с вами опять в том самом месте, то он попросит у вас при всех прощения… если вы пожелаете.
— Пронзили-с. Прослезили меня и пронзили-с. Слишком наклонен чувствовать. Позвольте же отрекомендоваться вполне:
моя семья,
мои две дочери и
мой сын —
мой помет-с. Умру я, кто-то их возлюбит-с? А пока живу я, кто-то меня, скверненького, кроме них, возлюбит? Великое это дело устроил Господь для каждого человека в
моем роде-с. Ибо надобно, чтоб и человека в
моем роде мог хоть кто-нибудь возлюбить-с…
Но позвольте вас представить и
моей супруге: вот-с Арина Петровна, дама без ног-с, лет сорока трех, ноги ходят, да немножко-с.
Видите ли, мочалка-то была гуще-с, еще всего неделю назад, — я про бороденку
мою говорю-с; это ведь бороденку
мою мочалкой прозвали, школьники главное-с.
Ну-с вот-с, тянет меня тогда ваш братец Дмитрий Федорович за
мою бороденку, вытянул из трактира на площадь, а как раз школьники из школы выходят, а
с ними и Илюша.
Как увидал он меня в таком виде-с, бросился ко мне: «Папа, кричит, папа!» Хватается за меня, обнимает меня, хочет меня вырвать, кричит
моему обидчику: «Пустите, пустите, это папа
мой, папа, простите его» — так ведь и кричит: «Простите»; ручонками-то тоже его схватил, да руку-то ему, эту самую-то руку его, и целует-с…
Еще хуже того, если он не убьет, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда,
мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с?
— Хотел я его в суд позвать, — продолжал штабс-капитан, — но разверните наш кодекс, много ль мне придется удовлетворения за личную обиду
мою с обидчика получить-с?
Ведь они только двое мне и остались, так как батюшка ваш Федор Павлович не только мне доверять перестал, по одной посторонней причине-с, но еще сам, заручившись
моими расписками, в суд меня тащить хочет.
Богатым где: те всю жизнь такой глубины не исследуют, а
мой Илюшка в ту самую минуту на площади-то-с, как руки-то его целовал, в ту самую минуту всю истину произошел-с.
Идем мы
с Илюшей, ручка его в
моей руке, по обыкновению; махонькая у него ручка, пальчики тоненькие, холодненькие, — грудкой ведь он у меня страдает.
Нет-с, я
моего мальчика для вашего удовлетворения не высеку-с!
— Послушайте-с, голубчик
мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алеши обеими руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?