Неточные совпадения
Конечно, никто ничем не связан; можно бросить книгу
и с двух страниц первого
рассказа, с тем чтоб
и не раскрывать более.
Так вот перед такими-то все-таки сердцу легче: несмотря на всю их аккуратность
и добросовестность, все-таки даю им самый законный предлог бросить
рассказ на первом эпизоде романа.
Если в
рассказе Петра Александровича могло быть преувеличение, то все же должно было быть
и нечто похожее на правду.
В подробный
рассказ их детства
и юности я опять пока не вступаю, а обозначу лишь самые главные обстоятельства.
Алеша не выказал на могилке матери никакой особенной чувствительности; он только выслушал важный
и резонный
рассказ Григория о сооружении плиты, постоял понурившись
и ушел, не вымолвив ни слова.
В чудесную силу старца верил беспрекословно
и Алеша, точно так же, как беспрекословно верил
и рассказу о вылетавшем из церкви гробе.
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где
и я находился, четвертого года это дело было. Я потому
и упомянул, что
рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой
и с тех пор все более
и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
Но в момент нашего
рассказа в доме жил лишь Федор Павлович с Иваном Федоровичем, а в людском флигеле всего только три человека прислуги: старик Григорий, старуха Марфа, его жена,
и слуга Смердяков, еще молодой человек.
Я уже упоминал в начале моего
рассказа, как Григорий ненавидел Аделаиду Ивановну, первую супругу Федора Павловича
и мать первого сына его, Дмитрия Федоровича,
и как, наоборот, защищал вторую его супругу, кликушу, Софью Ивановну, против самого своего господина
и против всех, кому бы пришло на ум молвить о ней худое или легкомысленное слово.
Очень бы надо примолвить кое-что
и о нем специально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому
и перехожу к моему
рассказу, уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести.
Алеша вдруг вскочил из-за стола, точь-в-точь как, по
рассказу, мать его, всплеснул руками, потом закрыл ими лицо, упал как подкошенный на стул
и так
и затрясся вдруг весь от истерического припадка внезапных, сотрясающих
и неслышных слез.
Было ему лет семьдесят пять, если не более, а проживал он за скитскою пасекой, в углу стены, в старой, почти развалившейся деревянной келье, поставленной тут еще в древнейшие времена, еще в прошлом столетии, для одного тоже величайшего постника
и молчальника, отца Ионы, прожившего до ста пяти лет
и о подвигах которого даже до сих пор ходили в монастыре
и в окрестностях его многие любопытнейшие
рассказы.
Ты спросил сейчас, для чего я это все: я, видишь ли, любитель
и собиратель некоторых фактиков
и, веришь ли, записываю
и собираю из газет
и рассказов, откуда попало, некоторого рода анекдотики,
и у меня уже хорошая коллекция.
Давеча, еще с
рассказа Алеши о его встрече со Смердяковым, что-то мрачное
и противное вдруг вонзилось в сердце его
и вызвало в нем тотчас же ответную злобу.
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей
и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим
рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая,
и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили
и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже
и от себя поведали
и рассказали что-либо, к тому же
и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос
и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя
и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Тут прибавлю еще раз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном
и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом
и естественном,
и я, конечно, выпустил бы его в
рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим
и известным образом на душу
и сердце главного, хотя
и будущего героя
рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом
и переворот, потрясший, но
и укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь
и к известной цели.
Тем не менее признаюсь откровенно, что самому мне очень было бы трудно теперь передать ясно точный смысл этой странной
и неопределенной минуты в жизни столь излюбленного мною
и столь еще юного героя моего
рассказа.
Видите ли: хоть я
и заявил выше (
и, может быть, слишком поспешно), что объясняться, извиняться
и оправдывать героя моего не стану, но вижу, что нечто все же необходимо уяснить для дальнейшего понимания
рассказа.
Окончательный процесс этого решения произошел с ним, так сказать, в самые последние часы его жизни, именно с последнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером, на дороге, после того как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну, а Митя, выслушав
рассказ о том от Алеши, сознался, что он подлец,
и велел передать это Катерине Ивановне, «если это может сколько-нибудь ее облегчить».
Я бы, впрочем,
и не стал распространяться о таких мелочных
и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного
и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в нашем городке
и о чем, может быть,
и мы скажем особое словечко, когда заключим наш длинный
рассказ о братьях Карамазовых.
Прибытие же Петра Ильича упредила всего только пятью минутами, так что тот явился уже не с одними своими догадками
и заключениями, а как очевидный свидетель, еще более
рассказом своим подтвердивший общую догадку о том, кто преступник (чему, впрочем, он, в глубине души, до самой этой последней минуты, все еще отказывался верить).
И вот как раз отыскали
и оружие, выслушав от Григория, которому подана была возможная медицинская помощь, довольно связный, хотя слабым
и прерывающимся голосом переданный
рассказ о том, как он был повержен.
Безучастная строгость устремленных пристально на него, во время
рассказа, взглядов следователя
и особенно прокурора смутила его наконец довольно сильно: «Этот мальчик Николай Парфенович, с которым я еще всего только несколько дней тому говорил глупости про женщин,
и этот больной прокурор не стоят того, чтоб я им это рассказывал, — грустно мелькнуло у него в уме, — позор!
Перейдя к
рассказу о Хохлаковой, даже вновь развеселился
и даже хотел было рассказать об этой барыньке особый недавний анекдотик, не подходящий к делу, но следователь остановил его
и вежливо предложил перейти «к более существенному».
Наконец дело дошло до той точки в
рассказе, когда он вдруг узнал, что Грушенька его обманула
и ушла от Самсонова тотчас же, как он привел ее, тогда как сама сказала, что просидит у старика до полуночи: «Если я тогда не убил, господа, эту Феню, то потому только, что мне было некогда», — вырвалось вдруг у него в этом месте
рассказа.
Он рассказал, но мы уже приводить
рассказа не будем. Рассказывал сухо, бегло. О восторгах любви своей не говорил вовсе. Рассказал, однако, как решимость застрелиться в нем прошла, «ввиду новых фактов». Он рассказывал, не мотивируя, не вдаваясь в подробности. Да
и следователи не очень его на этот раз беспокоили: ясно было, что
и для них не в том состоит теперь главный пункт.
Но про себя очень, очень хотел познакомиться: что-то было во всех выслушанных им
рассказах об Алеше симпатическое
и влекущее.
Посещения мальчиков ей сначала не понравились
и только сердили ее, но потом веселые крики
и рассказы детей стали развлекать
и ее
и до того под конец ей понравились, что, перестань ходить эти мальчики, она бы затосковала ужасно.
Здесь не место начинать об этой новой страсти Ивана Федоровича, отразившейся потом на всей его жизни: это все могло бы послужить канвой уже иного
рассказа, другого романа, который
и не знаю, предприму ли еще когда-нибудь.
Рассказчик остановился. Иван все время слушал его в мертвенном молчании, не шевелясь, не спуская с него глаз. Смердяков же, рассказывая, лишь изредка на него поглядывал, но больше косился в сторону. Кончив
рассказ, он видимо сам взволновался
и тяжело переводил дух. На лице его показался пот. Нельзя было, однако, угадать, чувствует ли он раскаяние или что.
Разумеется, все эти грязненькие сомнения в правде
рассказа начались лишь потом, а в первую минуту всё
и все были потрясены.