Неточные совпадения
Подобно тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой
был без сомнения отголоском чужих веяний и тоже пленной
мысли раздражением.
— Вдовею я, третий год, — начала она полушепотом, сама как бы вздрагивая. — Тяжело
было замужем-то, старый
был он, больно избил меня. Лежал он больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет, что тогда? И вошла ко мне тогда эта самая
мысль…
— Вся
мысль моей статьи в том, что в древние времена, первых трех веков христианства, христианство на земле являлось лишь церковью и
было лишь церковь.
Иностранный преступник, говорят, редко раскаивается, ибо самые даже современные учения утверждают его в
мысли, что преступление его не
есть преступление, а лишь восстание против несправедливо угнетающей силы.
Изволил выразить
мысль, что если я-де не соглашусь на карьеру архимандрита в весьма недалеком будущем и не решусь постричься, то непременно уеду в Петербург и примкну к толстому журналу, непременно к отделению критики,
буду писать лет десяток и в конце концов переведу журнал на себя.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который
пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому
мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
— Нет, не далеко, — с жаром проговорил Алеша. (Видимо, эта
мысль давно уже в нем
была.) — Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это всё одно и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю.
— Что ты, Иван! Никогда и в
мыслях этого у меня не
было! Да и Дмитрия я не считаю…
— Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила
мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того
быть не могло.
Она задыхалась. Она, может
быть, гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить свою
мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много
было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же заметил все это, и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз подбавил и брат Иван.
— Я высказал только мою
мысль, — сказал он. — У всякой другой вышло бы все это надломленно, вымученно, а у вас — нет. Другая
была бы неправа, а вы правы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы искренни в высшей степени, а потому вы и правы…
В поручении Катерины Ивановны промелькнуло одно обстоятельство, чрезвычайно тоже его заинтересовавшее: когда Катерина Ивановна упомянула о маленьком мальчике, школьнике, сыне того штабс-капитана, который бежал, плача в голос, подле отца, то у Алеши и тогда уже вдруг мелькнула
мысль, что этот мальчик
есть, наверное, тот давешний школьник, укусивший его за палец, когда он, Алеша, допрашивал его, чем он его обидел.
И не то странно, не то
было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая
мысль —
мысль о необходимости Бога — могла залезть в голову такому дикому и злому животному, как человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку.
— А зачем ему к отцу проходить, да еще потихоньку, если, как ты сам говоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, — продолжал Иван Федорович, бледнея от злобы, — сам же ты это говоришь, да и я все время, тут живя,
был уверен, что старик только фантазирует и что не придет к нему эта тварь. Зачем же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Я хочу твои
мысли знать.
И даже если б и попробовали что передать, то
было бы очень мудрено это сделать, потому что
были не
мысли, а
было что-то очень неопределенное, а главное — слишком взволнованное.
И потом, проходя жизнь мою, убедился я постепенно, что
был этот брат мой в судьбе моей как бы указанием и предназначением свыше, ибо не явись он в жизни моей, не
будь его вовсе, и никогда-то, может
быть, я так
мыслю, не принял бы я иноческого сана и не вступил на драгоценный путь сей.
Мысль же о том, что жертва его могла стать супругой другому, казалась ему невозможною, а потому долгое время убежден
был в совести своей, что и не мог поступить иначе.
И не то чтоб я боялся, что ты донесешь (не
было и
мысли о сем), но думаю: «Как я стану глядеть на него, если не донесу на себя?» И хотя бы ты
был за тридевять земель, но жив, все равно, невыносима эта
мысль, что ты жив и все знаешь, и меня судишь.
Вопрос их
был легкомысленный, а ответ мой неясный, но
мыслю, что
была в нем и некая правда.
Каждый раз в молитве твоей, если искренна, мелькнет новое чувство, а в нем и новая
мысль, которую ты прежде не знал и которая вновь ободрит тебя; и поймешь, что молитва
есть воспитание.
Отцы и учители,
мыслю: «Что
есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить».
Говорят о пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но
мыслю, что если б и
был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так, в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мука духовная.
А если б и возможно
было отнять, то,
мыслю, стали бы оттого еще горше несчастными.
Мыслю, что уже несчастнее сих и не может
быть никого.
Правда, Алеша,
была у меня на тебя
мысль хитрая прежде.
— Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я все скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, — вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь.
Была такая подлая
мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не то… и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Все это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
«Ах да, я тут пропустил, а не хотел пропускать, я это место люблю: это Кана Галилейская, первое чудо… Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе, а радость людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радости людской помог… „Кто любит людей, тот и радость их любит…“ Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших
мыслей его
была… Без радости жить нельзя, говорит Митя… Да, Митя… Все, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения — это опять-таки он говорил…»
Конечно, у Грушеньки
были деньги, но в Мите на этот счет вдруг оказалась страшная гордость: он хотел увезти ее сам и начать с ней новую жизнь на свои средства, а не на ее; он вообразить даже не мог, что возьмет у нее ее деньги, и страдал от этой
мысли до мучительного отвращения.
Увы! последняя-то
мысль и
была единственно верною.
— Сегодня же порешу!» И если бы только не беспрерывная
мысль о Грушеньке и о том, не случилось ли с ней чего, то он стал бы, может
быть, опять совсем весел.
И странно
было ему это мгновениями: ведь уж написан
был им самим себе приговор пером на бумаге: «казню себя и наказую»; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь уж заряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит он завтра первый горячий луч «Феба златокудрого», а между тем с прежним, со всем стоявшим сзади и мучившим его, все-таки нельзя
было рассчитаться, чувствовал он это до мучения, и
мысль о том впивалась в его душу отчаянием.
Да, господа, и у меня
была эта
мысль в этот проклятый месяц, так что почти уже решался идти к Кате, до того
был подл!
Простите, господа, я потому так кричу, что у меня
была эта
мысль еще так недавно, еще всего только третьего дня, именно когда я ночью с Лягавым возился, и потом вчера, да, и вчера, весь день вчера, я помню это, до самого этого случая…
Маленькая фигурка Николая Парфеновича выразила под конец речи самую полную сановитость. У Мити мелькнуло
было вдруг, что вот этот «мальчик» сейчас возьмет его под руку, уведет в другой угол и там возобновит с ним недавний еще разговор их о «девочках». Но мало ли мелькает совсем посторонних и не идущих к делу
мыслей иной раз даже у преступника, ведомого на смертную казнь.
— То
есть не смешной, это ты неправильно. В природе ничего нет смешного, как бы там ни казалось человеку с его предрассудками. Если бы собаки могли рассуждать и критиковать, то наверно бы нашли столько же для себя смешного, если не гораздо больше, в социальных отношениях между собою людей, их повелителей, — если не гораздо больше; это я повторяю потому, что я твердо уверен, что глупостей у нас гораздо больше. Это
мысль Ракитина,
мысль замечательная. Я социалист, Смуров.
Я, признаюсь, тогда же почувствовал, что, может
быть, слишком строго отнесся, но что делать, такова
была моя тогдашняя
мысль.
Потом, узнав всю
суть, он изменил совсем о ней свои
мысли.
— Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то
есть там в мозгу эти нервы (ну черт их возьми!)…
есть такие этакие хвостики, у нервов этих хвостики, ну, и как только они там задрожат… то
есть видишь, я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то… а как задрожат, то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто бы момент, то
есть не момент, — черт его дери момент, — а образ, то
есть предмет али происшествие, ну там черт дери — вот почему я и созерцаю, а потом
мыслю… потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, все это глупости.
— Я ему говорю: стало
быть, все позволено, коли так? Он нахмурился: «Федор Павлович, говорит, папенька наш,
был поросенок, но
мыслил он правильно». Вот ведь что отмочил. Только всего и сказал. Это уже почище Ракитина.
— Не надо мне их вовсе-с, — дрожащим голосом проговорил Смердяков, махнув рукой. —
Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще все потому, что «все позволено». Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил.
— Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду, — как-то яростно даже вскричал Иван. — Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю, чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно прострадать. Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих
мыслей и чувств, только самых гадких и глупых. С этой стороны ты мог бы
быть даже мне любопытен, если бы только мне
было время с тобой возиться…
— То
есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это
будет справедливо. Je pense donc je suis, [Я
мыслю, следовательно, я существую (фр.).] это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все эти миры, Бог и даже сам сатана — все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или
есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично… словом, я быстро прерываю, потому что ты, кажется, сейчас драться вскочишь.
Мелькнула
было у него
мысль бежать к доктору и привесть того, но он побоялся оставить брата одного: поручить его совсем некому
было.
Так что действительно могла зайти
мысль, как зашла и мне, например, только что я их рассмотрел: „Что могут такие постичь в таком деле?“ Тем не менее лица их производили какое-то странно внушительное и почти грозящее впечатление,
были строги и нахмурены.
С этого процесса господин Ракитин в первый раз заявил себя и стал заметен; прокурор знал, что свидетель готовит в журнал статью о настоящем преступлении и потом уже в речи своей (что увидим ниже) цитовал несколько
мыслей из статьи, значит, уже
был с нею знаком.
— Позвольте узнать, — начал защитник с самою любезною и даже почтительною улыбкой, когда пришлось ему в свою очередь задавать вопросы, — вы, конечно, тот самый и
есть господин Ракитин, которого брошюру, изданную епархиальным начальством, «Житие в бозе почившего старца отца Зосимы», полную глубоких и религиозных
мыслей, с превосходным и благочестивым посвящением преосвященному, я недавно прочел с таким удовольствием?
Моя
мысль мне показалась тогда глупою, а он именно, может
быть, тогда указывал на эту ладонку, в которой зашиты
были эти полторы тысячи!..»
Описав исход беседы и тот момент, когда подсудимый вдруг получил известие о том, что Грушенька совсем не
была у Самсонова, описав мгновенное исступление несчастного, измученного нервами ревнивого человека при
мысли, что она именно обманула его и теперь у него, Федора Павловича, Ипполит Кириллович заключил, обращая внимание на роковое значение случая: „успей ему сказать служанка, что возлюбленная его в Мокром, с „прежним“ и „бесспорным“ — ничего бы и не
было.
Затем младший брат подсудимого нам объявляет давеча сам, что фактов в подтверждение своей
мысли о виновности Смердякова не имеет никаких, ни малейших, а заключает так лишь со слов самого подсудимого и „по выражению его лица“ — да, это колоссальное доказательство
было дважды произнесено давеча его братом.
Господа присяжные, я уже выразил вам мои
мысли, почему считаю всю эту выдумку об зашитых за месяц перед тем деньгах в ладонку не только нелепицей, но и самым неправдоподобным измышлением, которое только можно
было приискать в данном случае.