Неточные совпадения
Теперь же скажу об
этом «помещике» (
как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что
это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни
эти.
Так что случай
этот был, может быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть к
какой угодно юбке, только бы та его поманила.
Рассказывали, что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства и возвышенности, нежели Федор Павлович, который,
как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки, до двадцати пяти тысяч, только что она их получила, так что тысячки
эти с тех пор решительно
как бы канули для нее в воду.
Митя действительно переехал к
этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было, а так
как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
«Меня
эти невинные глазки
как бритвой тогда по душе полоснули», — говаривал он потом, гадко по-своему хихикая.
Как характерную черту сообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевший прежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на
этот раз взял сторону новой барыни, защищал и бранился за нее с Федором Павловичем почти непозволительным для слуги образом, а однажды так даже разогнал оргию и всех наехавших безобразниц силой.
Когда она померла, мальчик Алексей был по четвертому году, и хоть и странно
это, но я знаю, что он мать запомнил потом на всю жизнь, —
как сквозь сон, разумеется.
О житье-бытье ее «Софьи» все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения и, слыша,
как она больна и
какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей и надо,
это ей Бог за неблагодарность послал».
Григорий снес
эту пощечину
как преданный раб, не сгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес, что ей «за сирот Бог заплатит».
И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно
этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких,
какие редко встречаются.
Этот мальчик очень скоро, чуть не в младенчестве (
как передавали по крайней мере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению.
Так
как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так
как он принужден был все
это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться.
Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может, до того ужились!»
Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда
как будто слушаться, хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Такие воспоминания могут запоминаться (и
это всем известно) даже и из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнь
как бы светлыми точками из мрака,
как бы вырванным уголком из огромной картины, которая вся погасла и исчезла, кроме
этого только уголочка.
Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе всех в
этом семействе, что его решительно считали там
как бы за родное дитя.
А между тем он вступил в
этот дом еще в таких младенческих летах, в
каких никак нельзя ожидать в ребенке расчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать и понравиться, уменья заставить себя полюбить.
Может, по
этому самому он никогда и никого не боялся, а между тем мальчики тотчас поняли, что он вовсе не гордится своим бесстрашием, а смотрит
как будто и не понимает, что он смел и бесстрашен.
Но
эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на
этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде
как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Приезд Алеши
как бы подействовал на него даже с нравственной стороны,
как бы что-то проснулось в
этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
И вот довольно скоро после обретения могилы матери Алеша вдруг объявил ему, что хочет поступить в монастырь и что монахи готовы допустить его послушником. Он объяснил при
этом, что
это чрезвычайное желание его и что испрашивает он у него торжественное позволение
как у отца. Старик уже знал, что старец Зосима, спасавшийся в монастырском ските, произвел на его «тихого мальчика» особенное впечатление.
Милый ты мальчик, я ведь на
этот счет ужасно
как глуп, ты, может быть, не веришь?
Видишь ли: я об
этом,
как ни глуп, а все думаю, все думаю, изредка, разумеется, не все же ведь.
Il faudrait les inventer, [Их следовало бы выдумать (фр.).]
эти крючья, для меня нарочно, для меня одного, потому что если бы ты знал, Алеша,
какой я срамник!..
Это как один француз описывал ад: «J’ai vu l’ombre d’un cocher qui avec l’ombre d’une brosse frottait l’ombre d’une carrosse».
Старец
этот,
как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на
этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Конечно, все
это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил
как святыню,
как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а не здесь».
Видя
это, противники старцев кричали, вместе с прочими обвинениями, что здесь самовластно и легкомысленно унижается таинство исповеди, хотя беспрерывное исповедование своей души старцу послушником его или светским производится совсем не
как таинство.
Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в
этом вопроса не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была
как бы собственным его торжеством.
Не смущало его нисколько, что
этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все
как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Так
как все еще продолжались его давние споры с монастырем и все еще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правах рубки в лесу и рыбной ловли в речке и проч., то он и поспешил
этим воспользоваться под предлогом того, что сам желал бы сговориться с отцом игуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно?
Повторяю,
этот мальчик был вовсе не столь простодушным,
каким все считали его.
— Черт, у кого здесь, однако, спросить, в
этой бестолковщине…
Это нужно бы решить, потому что время уходит, — промолвил он вдруг,
как бы говоря про себя.
— А пожалуй; вы в
этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите,
какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в
эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И
это ведь действительно так. Только
как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
Следовало бы, — и он даже обдумывал
это еще вчера вечером, — несмотря ни на
какие идеи, единственно из простой вежливости (так
как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку.
Точно так же поступил и Федор Павлович, на
этот раз
как обезьяна совершенно передразнив Миусова.
В
эти секунды, когда вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти
как бы судорога делается;
это у меня еще с юности,
как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.
А что до Дидерота, так я
этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал,
как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником в
этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что я поверил, что даже и такой,
как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
Вы меня сейчас замечанием вашим: «Не стыдиться столь самого себя, потому что от сего лишь все и выходит», — вы меня замечанием
этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли.
—
Какой вздор, и все
это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне самому говорили. Я
это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи
это за обедней читают…
Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
Не знаю,
как теперь, но в детстве моем мне часто случалось в деревнях и по монастырям видеть и слышать
этих кликуш.
Говорит он
это мне, а и сам плачет, вижу я,
как и я же, плачет.
— Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И
это, — говорит Степанида Ильинишна, —
как есть верно, многократно испытано». Да только я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?
— Вдовею я, третий год, — начала она полушепотом, сама
как бы вздрагивая. — Тяжело было замужем-то, старый был он, больно избил меня. Лежал он больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет, что тогда? И вошла ко мне тогда
эта самая мысль…
— Я столько, столько вынесла, смотря на всю
эту умилительную сцену… — не договорила она от волнения. — О, я понимаю, что вас любит народ, я сама люблю народ, я желаю его любить, да и
как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ!
— О,
это все по поводу Дмитрия Федоровича и… всех
этих последних происшествий, — бегло пояснила мамаша. — Катерина Ивановна остановилась теперь на одном решении… но для
этого ей непременно надо вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила
как можно скорей. И вы
это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит.
— Об
этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме
как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что
это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать,
как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
— Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того
как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу.
Это испытано,
это точно.