Неточные совпадения
Теперь же скажу об этом «помещике» (
как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти
не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека
не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка»,
как все его тогда называли, объяснять слишком
не стану.
С ним
как с отцом именно случилось то, что должно было случиться, то есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной,
не по злобе к нему или
не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно.
Впрочем, если бы папаша о нем и вспомнил (
не мог же он в самом деле
не знать о его существовании), то и сам сослал бы его опять в избу, так
как ребенок все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Превосходное имение его находилось сейчас же на выезде из нашего городка и граничило с землей нашего знаменитого монастыря, с которым Петр Александрович, еще в самых молодых летах,
как только получил наследство, мигом начал нескончаемый процесс за право каких-то ловель в реке или порубок в лесу, доподлинно
не знаю, но начать процесс с «клерикалами» почел даже своею гражданскою и просвещенною обязанностью.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно
не понимающего, о
каком таком ребенке идет дело, и даже
как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Митя действительно переехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того
не было, а так
как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Григорий снес эту пощечину
как преданный раб,
не сгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес, что ей «за сирот Бог заплатит».
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко
не робким, но
как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Этот мальчик очень скоро, чуть
не в младенчестве (
как передавали по крайней мере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению.
Как бы там ни было, молодой человек
не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец».
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал,
не знал его и
не помнил, и хоть
не дал бы, конечно, денег ни за что и ни в
каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
Пить вино и развратничать он
не любит, а между тем старик и обойтись без него
не может, до того ужились!» Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда
как будто слушаться, хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
В детстве и юности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но
не от недоверия,
не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то другого, от какой-то
как бы внутренней заботы, собственно личной, до других
не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее
как бы забывал других.
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать,
не далее
как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так,
как никогда, конечно,
не удавалось такому,
как он, никого любить…
Может, по этому самому он никогда и никого
не боялся, а между тем мальчики тотчас поняли, что он вовсе
не гордится своим бесстрашием, а смотрит
как будто и
не понимает, что он смел и бесстрашен.
Случалось, что через час после обиды он отвечал обидчику или сам с ним заговаривал с таким доверчивым и ясным видом,
как будто ничего и
не было между ними вовсе.
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством, состоявшим все из особ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум дамам, которых он прежде никогда и
не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на
каких условиях, он сам того
не знал.
Но эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде
как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он
не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Да и вообще говоря, он
как бы вовсе
не знал цены деньгам, разумеется
не в буквальном смысле говоря.
В гимназии своей он курса
не кончил; ему оставался еще целый год,
как он вдруг объявил своим дамам, что едет к отцу по одному делу, которое взбрело ему в голову.
Приехав в наш городок, он на первые расспросы родителя: «Зачем именно пожаловал,
не докончив курса?» — прямо ничего
не ответил, а был,
как говорят,
не по-обыкновенному задумчив.
Всего вероятнее, что он тогда и сам
не знал и
не смог бы ни за что объяснить: что именно такое
как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу.
Федор Павлович
не мог указать ему, где похоронил свою вторую супругу, потому что никогда
не бывал на ее могиле, после того
как засыпали гроб, а за давностью лет и совсем запамятовал, где ее тогда хоронили…
Безобразничать с женским полом любил
не то что по-прежнему, а даже
как бы и отвратительнее.
Милый ты мальчик, я ведь на этот счет ужасно
как глуп, ты, может быть,
не веришь?
Видишь ли: я об этом,
как ни глуп, а все думаю, все думаю, изредка, разумеется,
не все же ведь.
Да и приличнее тебе будет у монахов, чем у меня, с пьяным старикашкой да с девчонками… хоть до тебя,
как до ангела, ничего
не коснется.
Старец этот,
как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге
не довольно компетентным и твердым.
Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним из великих подвижников (
как называют его) Паисием Величковским и учениками его, но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма еще
не во многих монастырях и даже подвергалось иногда почти что гонениям,
как неслыханное по России новшество.
Вопрос для нашего монастыря был важный, так
как монастырь наш ничем особенно
не был до тех пор знаменит: в нем
не было ни мощей святых угодников, ни явленных чудотворных икон,
не было даже славных преданий, связанных с нашею историей,
не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству.
Конечно, все это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил
как святыню,
как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а
не здесь».
Видя это, противники старцев кричали, вместе с прочими обвинениями, что здесь самовластно и легкомысленно унижается таинство исповеди, хотя беспрерывное исповедование своей души старцу послушником его или светским производится совсем
не как таинство.
Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в этом вопроса
не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была
как бы собственным его торжеством.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом,
как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения,
как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит,
не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле,
как обещано».
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и
не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все
как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все еще никак
не сходились: Алеша был и сам молчалив и
как бы ждал чего-то,
как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
Дмитрий Федорович, никогда у старца
не бывавший и даже
не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят
как бы испугать; но так
как он и сам укорял себя втайне за многие особенно резкие выходки в споре с отцом за последнее время, то и принял вызов.
Кстати заметить, что жил он
не в доме отца,
как Иван Федорович, а отдельно, в другом конце города.
Повторяю, этот мальчик был вовсе
не столь простодушным,
каким все считали его.
Был он молчалив и несколько неловок, но бывало, — впрочем
не иначе
как с кем-нибудь один на один, что он вдруг станет ужасно разговорчив, порывист, смешлив, смеясь бог знает иногда чему.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я
не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите,
какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— В чужой монастырь со своим уставом
не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата
не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только
как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
— Старец Варсонофий действительно казался иногда
как бы юродивым, но много рассказывают и глупостей. Палкой же никогда и никого
не бивал, — ответил монашек. — Теперь, господа, минутку повремените, я о вас повещу.
В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а другой — отец Паисий, человек больной, хотя и
не старый, но очень,
как говорили про него, ученый.
Вошедших гостей он даже и
не приветствовал поклоном,
как лицо им
не равное, а, напротив, подведомственное и зависимое.
Вся церемония произошла весьма серьезно, вовсе
не как вседневный обряд какой-нибудь, а почти с каким-то чувством.
Следовало бы, — и он даже обдумывал это еще вчера вечером, — несмотря ни на
какие идеи, единственно из простой вежливости (так
как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж
не целовать руку.
«Господин исправник, будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «
Каким это, говорит, Направником?» Я уж вижу с первой полсекунды, что дело
не выгорело, стоит серьезный, уперся: «Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так
как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде
как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил,
не правда ли?
В эти секунды, когда вижу, что шутка у меня
не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти
как бы судорога делается; это у меня еще с юности,
как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.