Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице
и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по
другим — плакал навзрыд как маленький ребенок,
и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
Вот это
и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками,
и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в
другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что
и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то
и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то
и тогда пожелал вступить, он
и права не имеет требовать ничего более,
и проч.,
и проч.
Но дело было в
другой губернии; да
и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы.
В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из московских гимназий
и на пансион к какому-то опытному
и знаменитому тогда педагогу,
другу с детства Ефима Петровича.
Последнее даже особенно удивило не только меня, но
и многих
других.
Семейка эта, повторяю, сошлась тогда вся вместе в первый раз в жизни,
и некоторые члены ее в первый раз в жизни увидали
друг друга.
В детстве
и юности он был мало экспансивен
и даже мало разговорчив, но не от недоверия, не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то
другого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до
других не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее как бы забывал
других.
В самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно
и кончал
другим, как-то раскидывался
и все чаще
и чаще напивался пьян,
и если бы не все тот же лакей Григорий, тоже порядочно к тому времени состарившийся
и смотревший за ним иногда вроде почти гувернера, то, может быть, Федор Павлович
и не прожил бы без особых хлопот.
Рассказывают, например, что однажды, в древнейшие времена христианства, один таковой послушник, не исполнив некоего послушания, возложенного на него его старцем, ушел от него из монастыря
и пришел в
другую страну, из Сирии в Египет.
Он видел, как многие из приходивших с больными детьми или взрослыми родственниками
и моливших, чтобы старец возложил на них руки
и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные так
и на
другой же день, обратно
и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле,
и будут все святы,
и будут любить
друг друга,
и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети Божии
и наступит настоящее царство Христово».
С братом Дмитрием Федоровичем он сошелся скорее
и ближе, хотя тот приехал позже, чем с
другим (единоутробным) братом своим, Иваном Федоровичем.
Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный,
и оба, поставленные вместе один с
другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность как личности
и характеры, что, может быть, нельзя бы было
и придумать двух человек несходнее между собой.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать
и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а
другой был богатейшим помещиком
и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются,
друг на
друга смотрят
и капусту едят.
И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно.
И это ведь действительно так. Только как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а
другой — отец Паисий, человек больной, хотя
и не старый, но очень, как говорили про него, ученый.
Старец опустил поднявшуюся было для благословения руку
и, поклонившись им в
другой раз, попросил всех садиться.
Около нее две
другие иконы в сияющих ризах, затем около них деланные херувимчики, фарфоровые яички, католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa [скорбящей Богоматерью (лат.).]
и несколько заграничных гравюр с великих итальянских художников прошлых столетий.
Было несколько литографических портретов русских современных
и прежних архиереев, но уже по
другим стенам.
Я шут коренной, с рождения, все равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю, что
и дух нечистый, может, во мне заключается, небольшого, впрочем, калибра, поважнее-то
другую бы квартиру выбрал, только не вашу, Петр Александрович,
и вы ведь квартира неважная.
Многие из «высших» даже лиц
и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность
и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь
и милость с одной стороны, а с
другой — покаяние
и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца.
Лгущий самому себе
и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть, входит в неуважение
и к себе
и к
другим.
Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления
и восторга, вызванного эффектом минуты;
другие рвались облобызать хоть край одежды его, иные что-то причитали. Он благословлял всех, а с иными разговаривал. Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни всего верст за шесть от монастыря, да
и прежде ее водили к нему.
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление
и могло произойти
и от
других причин. Но если что
и было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю
и знаю, что дни мои сочтены.
В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом,
другого за то, что у него насморк
и он беспрерывно сморкается.
Брезгливости убегайте тоже
и к
другим,
и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается.
Теперь, с
другой стороны, возьмите взгляд самой церкви на преступление: разве не должен он измениться против теперешнего, почти языческого,
и из механического отсечения зараженного члена, как делается ныне для охранения общества, преобразиться,
и уже вполне
и не ложно, в идею о возрождении вновь человека, о воскресении его
и спасении его…
И выходит, что общество, таким образом, совсем не охранено, ибо хоть
и отсекается вредный член механически
и ссылается далеко, с глаз долой, но на его место тотчас же появляется
другой преступник, а может,
и два
другие.
Если что
и охраняет общество даже в наше время
и даже самого преступника исправляет
и в
другого человека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести.
Даже когда он волновался
и говорил с раздражением, взгляд его как бы не повиновался его внутреннему настроению
и выражал что-то
другое, иногда совсем не соответствующее настоящей минуте.
— Вообще эту тему я опять прошу позволения оставить, — повторил Петр Александрович, — а вместо того я вам расскажу, господа,
другой анекдот о самом Иване Федоровиче, интереснейший
и характернейший.
— Петр Александрович, как же бы я посмел после того, что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся!
И, кроме того, потрясен! Да
и стыдно. Господа, у иного сердце как у Александра Македонского, а у
другого — как у собачки Фидельки. У меня — как у собачки Фидельки. Обробел! Ну как после такого эскапада да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, не могу, извините!
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он
и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение
и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь
и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника
друг за
другом теперь
и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
А Грушенька ни тому, ни
другому; пока еще виляет да обоих дразнит, высматривает, который выгоднее, потому хоть у папаши можно много денег тяпнуть, да ведь зато он не женится, а пожалуй, так под конец ожидовеет
и запрет кошель.
— Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем
другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить,
и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя говорил?
Он знал наверно, что будет в своем роде деятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его
друг Ракитин бесчестен
и решительно не сознает того сам, напротив, зная про себя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человеком высшей честности.
Были когда-то злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но
и в
других монастырях, где установилось старчество), что будто слишком уважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому,
и что, между прочим, будто бы старцы злоупотребляют таинством исповеди
и проч.,
и проч.
Он чувствовал это,
и это было справедливо: хитрый
и упрямый шут, Федор Павлович, очень твердого характера «в некоторых вещах жизни», как он сам выражался, бывал, к собственному удивлению своему, весьма даже слабоват характером в некоторых
других «вещах жизни».
Дело было именно в том, чтобы был непременно
другой человек, старинный
и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с тем чтобы всмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь,
и коли он ничего, не сердится, то как-то
и легче сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Замечательно, что оба они всю жизнь свою чрезвычайно мало говорили
друг с
другом, разве о самых необходимых
и текущих вещах.
А тут как нарочно случай появления на свет его шестипалого младенца
и смерть его совпали как раз с
другим весьма странным, неожиданным
и оригинальным случаем, оставившим на душе его, как однажды он сам впоследствии выразился, «печать».
Да
и был он уверен вполне, что отец кого
другого, а его обидеть не захочет.
Но в эту минуту в нем копошилась некоторая
другая боязнь, совсем
другого рода,
и тем более мучительная, что он ее
и сам определить бы не мог, именно боязнь женщины,
и именно Катерины Ивановны, которая так настоятельно умоляла его давешнею, переданною ему госпожою Хохлаковою, запиской прийти к ней для чего-то.
О последнем обстоятельстве Алеша узнал,
и уж конечно совсем случайно, от своего
друга Ракитина, которому решительно все в их городишке было известно,
и, узнав, позабыл, разумеется, тотчас.
Слушай: если два существа вдруг отрываются от всего земного
и летят в необычайное, или по крайней мере один из них,
и пред тем, улетая или погибая, приходит к
другому и говорит: сделай мне то
и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если
друг, если брат?
—
Друг,
друг, в унижении, в унижении
и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк
и развратничает. Я, брат, почти только об этом
и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать
и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
Главное, то чувствовал, что «Катенька» не то чтобы невинная институтка такая, а особа с характером, гордая
и в самом деле добродетельная, а пуще всего с умом
и образованием, а у меня ни того, ни
другого.
На
другой же день, как это тогда случилось, я сказал себе, что случай исчерпан
и кончен, продолжения не будет.
Кроме одного, вправду, случая: на
другой день после ее посещения прошмыгнула ко мне их горничная
и, ни слова не говоря, пакет передала.
Грянула гроза, ударила чума, заразился
и заражен доселе,
и знаю, что уж все кончено, что ничего
другого и никогда не будет.