Неточные совпадения
Впрочем, я даже рад тому,
что роман мой разбился сам собою на два рассказа «при существенном единстве целого»: познакомившись с первым рассказом, читатель уже сам определит: стоит ли ему приниматься
за второй?
Как именно случилось,
что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж
за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину,
за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем,
что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так,
что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Но случилось так,
что из Парижа вернулся двоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов, многие годы сряду выживший потом
за границей, тогда же еще очень молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный, заграничный и притом всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либерал сороковых и пятидесятых годов.
В продолжение своей карьеры он перебывал в связях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и в России и
за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий, о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая,
что чуть ли и сам он не был в ней участником на баррикадах.
Как характерную черту сообщу,
что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевший прежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз взял сторону новой барыни, защищал и бранился
за нее с Федором Павловичем почти непозволительным для слуги образом, а однажды так даже разогнал оргию и всех наехавших безобразниц силой.
Повествуют,
что она мигом, безо всяких объяснений, только
что увидала его, задала ему две знатные и звонкие пощечины и три раза рванула его
за вихор сверху вниз, затем, не прибавив ни слова, направилась прямо в избу к двум мальчикам.
Григорий снес эту пощечину как преданный раб, не сгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес,
что ей «
за сирот Бог заплатит».
Уже выйдя из университета и приготовляясь на свои две тысячи съездить
за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в одной из больших газет одну странную статью, обратившую на себя внимание даже и неспециалистов, и, главное, по предмету, по-видимому, вовсе ему незнакомому, потому
что кончил он курс естественником.
Всем ясно,
что он приехал к отцу не
за деньгами, потому
что во всяком случае отец их не даст.
В детстве и юности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но не от недоверия, не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то другого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до других не касавшейся, но столь для него важной,
что он из-за нее как бы забывал других.
Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе всех в этом семействе,
что его решительно считали там как бы
за родное дитя.
И не то чтоб он при этом имел вид,
что случайно забыл или намеренно простил обиду, а просто не считал ее
за обиду, и это решительно пленяло и покоряло детей.
Федор Павлович не мог указать ему, где похоронил свою вторую супругу, потому
что никогда не бывал на ее могиле, после того как засыпали гроб, а
за давностью лет и совсем запамятовал, где ее тогда хоронили…
Ну
что ж, пожалуй, у тебя же есть свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу
за тебя
что там следует, если спросят.
И во-первых, люди специальные и компетентные утверждают,
что старцы и старчество появились у нас, по нашим русским монастырям, весьма лишь недавно, даже нет и ста лет, тогда как на всем православном Востоке, особенно на Синае и на Афоне, существуют далеко уже
за тысячу лет.
Дмитрий Федорович, никогда у старца не бывавший и даже не видавший его, конечно, подумал,
что старцем его хотят как бы испугать; но так как он и сам укорял себя втайне
за многие особенно резкие выходки в споре с отцом
за последнее время, то и принял вызов.
Тут случилось,
что проживавший в это время у нас Петр Александрович Миусов особенно ухватился
за эту идею Федора Павловича.
Миусов рассеянно смотрел на могильные камни около церкви и хотел было заметить,
что могилки эти, должно быть, обошлись дорогонько хоронившим
за право хоронить в таком «святом» месте, но промолчал: простая либеральная ирония перерождалась в нем почти
что уж в гнев.
— Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галерее, но вне ограды, две комнатки, вот эти самые окна, и старец выходит к ним внутренним ходом, когда здоров, то есть все же
за ограду. Вот и теперь одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел,
что и к народу едва появляется.
— А
чем я вам мешаю, Петр Александрович. Посмотрите-ка, — вскричал он вдруг, шагнув
за ограду скита, — посмотрите, в какой они долине роз проживают!
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь
за него, священный старец! (Алеша весь так и вздрогнул от «священного старца».) Сам же я всегда аккуратен, минута в минуту, помня,
что точность есть вежливость королей…
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, —
что я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том,
что я поверил,
что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил,
что придется просить извинения именно
за то,
что с ним входишь…
Именно мне все так и кажется, когда я к людям вхожу,
что я подлее всех и
что меня все
за шута принимают, так вот «давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому
что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
Ведь если б я только был уверен, когда вхожу,
что все меня
за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, — Господи! какой бы я тогда был добрый человек!
Вот
что спрошу: справедливо ли, отец великий, то,
что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили
за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял свою голову и «любезно ее лобызаше», и долго шел, неся ее в руках, и «любезно ее лобызаше».
— Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили. Слышал, и знаете кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов, вот
что за Дидерота сейчас рассердился, вот он-то и рассказал.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне самому говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза,
что будто бы у нас в Четьи-Минеи это
за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли
что болтается
за обедом?.. Мы тогда обедали…
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас,
что ты хворый, думаю,
что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли
за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Это я на него, на него! — указала она на Алешу, с детской досадой на себя
за то,
что не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел на Алешу, стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, в один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест
за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о
чем знаю из опыта.
В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного
за то,
что он долго ест
за обедом, другого
за то,
что у него насморк и он беспрерывно сморкается.
Если же вы и со мной теперь говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить
за вашу правдивость, то, конечно, ни до
чего не дойдете в подвигах деятельной любви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак.
— То есть
что же это такое? Я опять перестаю понимать, — перебил Миусов, — опять какая-то мечта. Что-то бесформенное, да и понять нельзя. Как это отлучение,
что за отлучение? Я подозреваю, вы просто потешаетесь, Иван Федорович.
— Простите великодушно
за то,
что заставил столько ждать. Но слуга Смердяков, посланный батюшкою, на настойчивый мой вопрос о времени, ответил мне два раза самым решительным тоном,
что назначено в час. Теперь я вдруг узнаю…
— Обвиняют в том,
что я детские деньги
за сапог спрятал и взял баш на баш; но позвольте, разве не существует суда?
— Это он отца, отца!
Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его
за бороду, вытащил
за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все
за то,
что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь
за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь,
что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
— Нет,
за такую,
за эту самую, монахи,
за эту! Вы здесь на капусте спасаетесь и думаете,
что праведники! Пескариков кушаете, в день по пескарику, и думаете пескариками Бога купить!
Дмитрий Федорович стоял несколько мгновений как пораженный: ему поклон в ноги —
что такое? Наконец вдруг вскрикнул: «О Боже!» — и, закрыв руками лицо, бросился вон из комнаты.
За ним повалили гурьбой и все гости, от смущения даже не простясь и не откланявшись хозяину. Одни только иеромонахи опять подошли под благословение.
— Я
за сумасшедший дом и
за сумасшедших не отвечаю, — тотчас же озлобленно ответил Миусов, — но зато избавлю себя от вашего общества, Федор Павлович, и поверьте,
что навсегда. Где этот давешний монах?..
— Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому
что вы от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу;
за тобой, Иван Федорович, я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том,
что мы с вами там накутили…
«Черт его знает, а ну как обманывает!» — остановился в раздумье Миусов, следя недоумевающим взглядом
за удалявшимся шутом. Тот обернулся и, заметив,
что Петр Александрович
за ним следит, послал ему рукою поцелуй.
— К несчастию, я действительно чувствую себя почти в необходимости явиться на этот проклятый обед, — все с тою же горькою раздражительностью продолжал Миусов, даже и не обращая внимания,
что монашек слушает. — Хоть там-то извиниться надо
за то,
что мы здесь натворили, и разъяснить,
что это не мы… Как вы думаете?
— А
чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг
за другом теперь и следят… с ножами
за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Ведь это он только из-за нее одной в келье сейчас скандал такой сделал,
за то только,
что Миусов ее беспутною тварью назвать осмелился.
— Это еще
что за сон? Ах вы… дворяне!
Ему вспомнились его же собственные слова у старца: «Мне все так и кажется, когда я вхожу куда-нибудь,
что я подлее всех и
что меня все
за шута принимают, — так вот давай же я и в самом деле сыграю шута, потому
что вы все до единого глупее и подлее меня».
Он еще не знал хорошо,
что сделает, но знал,
что уже не владеет собою и — чуть толчок — мигом дойдет теперь до последнего предела какой-нибудь мерзости, — впрочем, только мерзости, а отнюдь не какого-нибудь преступления или такой выходки,
за которую может суд наказать.
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы,
что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне,
за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?