Надо заметить, что Алеша,
живя тогда в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться.
Неточные совпадения
Деда его, то есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны,
тогда уже не было в живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишком расхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Мите пробыть у слуги Григория и
проживать у него в дворовой избе.
Да, уже с год как
проживал он
тогда в нашем монастыре и, казалось, на всю жизнь готовился в нем затвориться.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне самому говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго
жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы
тогда обедали…
— Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и
тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты
жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен.
И как это мы
жили, сердились и ничего не знали
тогда?» Так он вставал со сна, каждый день все больше и больше умиляясь и радуясь и весь трепеща любовью.
Этого уж никто
тогда у нас не мог понять, а он от радости плачет: «Да, говорит, была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я
жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе».
Поманил он меня, увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне в лицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту: «Ну, говорит, ступай теперь, играй,
живи за меня!» Вышел я
тогда и пошел играть.
А надо заметить, что
жил я
тогда уже не на прежней квартире, а как только подал в отставку, съехал на другую и нанял у одной старой женщины, вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то мой на сию квартиру произошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же день, как с поединка воротился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно было в глаза ему глядеть после давешнего моего с ним поступка — до того наклонен стыдиться неприготовленный мирской человек даже иного справедливейшего своего дела.
Этот старик, большой делец (теперь давно покойник), был тоже характера замечательного, главное скуп и тверд, как кремень, и хоть Грушенька поразила его, так что он и
жить без нее не мог (в последние два года, например, это так и было), но капиталу большого, значительного, он все-таки ей не отделил, и даже если б она пригрозила ему совсем его бросить, то и
тогда бы остался неумолим.
О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но
тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку
жить невозможно, а Богу быть, ибо Бог дает радость, это его привилегия, великая…
Если я не смею теперь убить Смердякова, то не стоит и
жить!..» Иван Федорович, не заходя домой, прошел
тогда прямо к Катерине Ивановне и испугал ее своим появлением: он был как безумный.
Я
жил тогда в Одессе пыльной… // Там долго ясны небеса, // Там хлопотливо торг обильный // Свои подъемлет паруса; // Там всё Европой дышит, веет, // Всё блещет югом и пестреет // Разнообразностью живой. // Язык Италии златой // Звучит по улице веселой, // Где ходит гордый славянин, // Француз, испанец, армянин, // И грек, и молдаван тяжелый, // И сын египетской земли, // Корсар в отставке, Морали.
— Я радуюсь, кузина, а не смеюсь: не правда ли, вы
жили тогда, были счастливы, веселы, — не так, как после, как теперь!..
Неточные совпадения
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я
тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии,
тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
В первый раз
тогда поняв ясно, что для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он решил, что так нельзя
жить, что надо или объяснить свою жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться.
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, —
тогда как другая шевелилась и
жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Уж
тогда плохо, когда пойдут на кулаки: уж тут толку не будет — только ворам
пожива.