Неточные совпадения
В дом, тут же при
жене, съезжались дурные женщины,
и устраивались оргии.
Года три-четыре по смерти второй
жены он отправился на юг России
и под конец очутился в Одессе, где
и прожил сряду несколько лет.
Знаешь, в одном монастыре есть одна подгородная слободка,
и уж всем там известно, что в ней одни только «монастырские
жены» живут, так их там называют, штук тридцать
жен, я думаю…
Но хоть обольстительница эта
и жила, так сказать, в гражданском браке с одним почтенным человеком, но характера независимого, крепость неприступная для всех, все равно что
жена законная, ибо добродетельна, — да-с! отцы святые, она добродетельна!
Но в момент нашего рассказа в доме жил лишь Федор Павлович с Иваном Федоровичем, а в людском флигеле всего только три человека прислуги: старик Григорий, старуха Марфа, его
жена,
и слуга Смердяков, еще молодой человек.
Жена его, Марфа Игнатьевна, несмотря на то что пред волей мужа беспрекословно всю жизнь склонялась, ужасно приставала к нему, например, тотчас после освобождения крестьян, уйти от Федора Павловича в Москву
и там начать какую-нибудь торговлишку (у них водились кое-какие деньжонки); но Григорий решил тогда же
и раз навсегда, что баба врет, «потому что всякая баба бесчестна», но что уходить им от прежнего господина не следует, каков бы он там сам ни был, «потому что это ихний таперича долг».
Точно так же невозможно было бы разъяснить в нем с первого взгляда: любил он свою безответную, покорную
жену или нет, а между тем он ее действительно любил,
и та, конечно, это понимала.
Григорий видел, как прошлась его
жена,
и дома у себя в избе, через час, поучил ее, потаскав маленько за волосы.
У этого старого упрямца, недурного очень человека
и добродушнейшего хлебосола, были когда-то две
жены, обе померли.
Эта вторая дочь — вот эта самая Катерина Ивановна
и есть,
и уже от второй
жены подполковника.
Арбенин али как там… то есть, видишь, он сладострастник; он до того сладострастник, что я бы
и теперь за дочь мою побоялся аль за
жену, если бы к нему исповедоваться пошла.
— Нисколько. Я как прочел, то тотчас
и подумал, что этак все
и будет, потому что я, как только умрет старец Зосима, сейчас должен буду выйти из монастыря. Затем я буду продолжать курс
и сдам экзамен, а как придет законный срок, мы
и женимся. Я вас буду любить. Хоть мне
и некогда было еще думать, но я подумал, что лучше вас
жены не найду, а мне старец велит жениться…
Он за что-то провинился на службе, его выключили, я не умею вам это рассказать,
и теперь он с своим семейством, с несчастным семейством больных детей
и жены, сумасшедшей кажется, впал в страшную нищету.
Хозяева домишка — старик столяр, его сын
и старушка,
жена его, — даже подозрительно посмотрели на Алешу.
Налгал третьего года, что
жена у него умерла
и что он уже женат на другой,
и ничего этого не было, представь себе: никогда
жена его не умирала, живет
и теперь
и его бьет каждые три дня по разу.
Потом уж я твердо узнал, что принял он вызов мой как бы тоже из ревнивого ко мне чувства: ревновал он меня
и прежде, немножко, к
жене своей, еще тогда невесте; теперь же подумал, что если та узнает, что он оскорбление от меня перенес, а вызвать на поединок не решился, то чтобы не стала она невольно презирать его
и не поколебалась любовь ее.
Еще в первый месяц брака стала его смущать беспрерывная мысль: «Вот
жена любит меня, ну что, если б она узнала?» Когда стала беременна первым ребенком
и поведала ему это, он вдруг смутился: «Даю жизнь, а сам отнял жизнь».
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все
и зависело), —
жена, дети!
Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть
и не лишатся дворянства
и имения, — но дети варнака,
и навек. А память-то, память какую в сердцах их по себе оставлю!
— Бог сжалился надо мной
и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую
и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих
и лобызать их. Мне не верят,
и никто не поверил, ни
жена, ни судьи мои; не поверят никогда
и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру,
и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога, сердце как в раю веселится… долг исполнил…
— Знаете, знаете, это он теперь уже вправду, это он теперь не лжет! — восклицал, обращаясь к Мите, Калганов. —
И знаете, он ведь два раза был женат — это он про первую
жену говорит — а вторая
жена его, знаете, сбежала
и жива до сих пор, знаете вы это?
Когда же Коля стал ходить в школу
и потом в нашу прогимназию, то мать бросилась изучать вместе с ним все науки, чтобы помогать ему
и репетировать с ним уроки, бросилась знакомиться с учителями
и с их
женами, ласкала даже товарищей Коли, школьников,
и лисила пред ними, чтобы не трогали Колю, не насмехались над ним, не прибили его.
— Напротив, очень рада. Только что сейчас рассуждала опять, в тридцатый раз: как хорошо, что я вам отказала
и не буду вашей
женой. Вы в мужья не годитесь: я за вас выйду,
и вдруг дам вам записку, чтобы снести тому, которого полюблю после вас, вы возьмете
и непременно отнесете, да еще ответ принесете.
И сорок лет вам придет,
и вы все так же будете мои такие записки носить.
Жена Григория, Марфа Игнатьевна, на спрос Ивана Федоровича, прямо заявила ему, что Смердяков всю ночь лежал у них за перегородкой, «трех шагов от нашей постели не было»,
и что хоть
и спала она сама крепко, но много раз пробуждалась, слыша, как он тут стонет: «Все время стонал, беспрерывно стонал».
Похоже было на то, когда пьяный человек, воротясь домой, начинает с необычайным жаром рассказывать
жене или кому из домашних, как его сейчас оскорбили, какой подлец его оскорбитель, какой он сам, напротив, прекрасный человек
и как он тому подлецу задаст, —
и все это длинно-длинно, бессвязно
и возбужденно, со стуком кулаками по столу, с пьяными слезами.
Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб — да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, в «отцы пустынники
и в
жены непорочны» пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченно того втайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься!
У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: «Неужели такое тонкое, сложное
и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам
и, наконец, мужикам,
и „что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно быть, старых
жен, которых никуда нельзя показать,
и по куче детей, может быть даже босоногих, много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками
и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги.
Видите ли, господа присяжные заседатели, в доме Федора Павловича в ночь преступления было
и перебывало пять человек: во-первых, сам Федор Павлович, но ведь не он же убил себя, это ясно; во-вторых, слуга его Григорий, но ведь того самого чуть не убили, в-третьих,
жена Григория, служанка Марфа Игнатьевна, но представить ее убийцей своего барина просто стыдно.
Там, лежа за перегородкой, он, вероятнее всего, чтоб вернее изобразиться больным, начнет, конечно, стонать, то есть будить их всю ночь (как
и было, по показанию Григория
и жены его), —
и все это, все это для того, чтоб тем удобнее вдруг встать
и потом убить барина!
Трое из них, я согласен, вполне невменяемы: это сам убитый, старик Григорий
и жена его.
К слуге Григорию
и к
жене его, бывшим благодетелями его детства, он был непочтителен.
Он едва взглянул на вошедшего Алешу, да
и ни на кого не хотел глядеть, даже на плачущую помешанную
жену свою, свою «мамочку», которая все старалась приподняться на свои больные ноги
и заглянуть поближе на своего мертвого мальчика.
— Да, да, к мамочке! — вспомнил вдруг опять Снегирев. — Постельку уберут, уберут! — прибавил он как бы в испуге, что
и в самом деле уберут, вскочил
и опять побежал домой. Но было уже недалеко,
и все прибежали вместе. Снегирев стремительно отворил дверь
и завопил
жене, с которою давеча так жестокосердно поссорился.