Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать,
в радости воздевая
руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже
было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
Так точно
было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более),
в комнате
в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как
в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его
в обе
руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими
руками к образу как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее
в испуге.
Действительно, хоть роз теперь и не
было, но
было множество редких и прекрасных осенних цветов везде, где только можно
было их насадить. Лелеяла их, видимо, опытная
рука. Цветники устроены
были в оградах церквей и между могил. Домик,
в котором находилась келья старца, деревянный, одноэтажный, с галереей пред входом,
был тоже обсажен цветами.
Старец опустил поднявшуюся
было для благословения
руку и, поклонившись им
в другой раз, попросил всех садиться.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе
руки Петра Александровича, усадил его опять
в кресла. —
Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас
быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова
была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что
в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши
руки. Мы облобызать эти
руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы
были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она
в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним
руки.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти
в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и
в эти минуты я чувствую
в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными
руками, я
была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Зато Иван Федорович и Калганов благословились на этот раз вполне, то
есть с самым простодушным и простонародным чмоком
в руку.
Дело
в том, что припадки его падучей болезни усилились, и
в те дни кушанье готовилось уже Марфой Игнатьевной, что
было Федору Павловичу вовсе не на
руку.
— Но Боже! — вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув
руками, — он-то! Он мог
быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он рассказал этой твари о том, что
было там,
в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятый день! «Приходили красу продавать, милая барышня!» Она знает! Ваш брат подлец, Алексей Федорович!
Вот я написала вам любовное письмо, Боже мой, что я сделала! Алеша, не презирайте меня, и если я что сделала очень дурное и вас огорчила, то извините меня. Теперь тайна моей, погибшей навеки может
быть, репутации
в ваших
руках.
Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить,
было бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше
буду жить, тем она
будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла
в угол, держа
руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой летней коломянки, пальто.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость
в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал
рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще
будет надеяться. Да и тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
— О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, — как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, — такой друг, как вы, не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе
руки, с горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично,
в состоянии
будете передать теперь
в Москве, тетушке и Агаше, все мое положение, весь теперешний ужас мой,
в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так, как сами сумеете это сделать.
Радость сияла на ее лице, к величайшему огорчению Алеши; но Катерина Ивановна вдруг вернулась.
В руках ее
были два радужные кредитные билета.
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша не успел и слова сказать, — а ему хотелось сказать. Ему хотелось просить прощения, обвинить себя, — ну что-нибудь сказать, потому что сердце его
было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но госпожа Хохлакова схватила его за
руку и вывела сама.
В прихожей она опять остановила его, как и давеча.
— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не
буду же я подлецом?
В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не
буду, не
буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алеши обеими
руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
— Уверен, представьте себе! — отвела вдруг она его
руку, не выпуская ее, однако, из своей
руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, — я ему
руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно». — Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже
был в большом смятении.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти
в мир и идешь с голыми
руками, с каким-то обетом свободы, которого они,
в простоте своей и
в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не
было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Получая от нас хлебы, конечно, они ясно
будут видеть, что мы их же хлебы, их же
руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней
в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они
будут тому, что получают его из
рук наших!
Ибо слишком
будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добытые ими, обращались
в руках их лишь
в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились
в руках их
в хлебы.
Говорят, что опозорена
будет блудница, сидящая на звере и держащая
в руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее «гадкое» тело.
— Страшный стих, — говорит, — нечего сказать, подобрали. — Встал со стула. — Ну, — говорит, — прощайте, может, больше и не приду…
в раю увидимся. Значит, четырнадцать лет, как уже «впал я
в руки Бога живаго», — вот как эти четырнадцать лет, стало
быть, называются. Завтра попрошу эти
руки, чтобы меня отпустили…
«Егда кто от монахов ко Господу отыдет (сказано
в большом требнике), то учиненный монах (то
есть для сего назначенный) отирает тело его теплою водой, творя прежде губою (то
есть греческою губкой) крест на челе скончавшегося, на персех, на
руках и на ногах и на коленах, вящше же ничто же».
— Сатана, изыди, сатана, изыди! — повторял он с каждым крестом. — Извергая извергну! — возопил он опять.
Был он
в своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудь его, обросшая седыми волосами. Ноги же совсем
были босы. Как только стал он махать
руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил он под рясой. Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним
в ожидании.
— Н-ну!.. Вот! — прокричал
было он
в изумлении, но вдруг, крепко подхватив Алешу под
руку, быстро повлек его по тропинке, все еще ужасно опасаясь, что
в том исчезнет решимость. Шли молча, Ракитин даже заговорить боялся.
— Еще б отказаться, — пробасил Ракитин, видимо сконфузившись, но молодцевато прикрывая стыд, — это нам вельми на
руку будет, дураки и существуют
в профит умному человеку.
Письмо
было в ее
руке, и она все время, пока кричала, махала им по воздуху. Грушенька выхватила от нее письмо и поднесла к свечке. Это
была только записочка, несколько строк,
в один миг она прочла ее.
Одет
был Митя прилично,
в застегнутом сюртуке, с круглою шляпой
в руках и
в черных перчатках, точь-в-точь как
был дня три тому назад
в монастыре, у старца, на семейном свидании с Федором Павловичем и с братьями.
Митя схватил
было старика за
руку, чтобы потрясть ее, но что-то злобное промелькнуло
в глазах того. Митя отнял
руку, но тотчас же упрекнул себя во мнительности. «Это он устал…» — мелькнуло
в уме его.
— Какие страшные трагедии устраивает с людьми реализм! — проговорил Митя
в совершенном отчаянии. Пот лился с его лица. Воспользовавшись минутой, батюшка весьма резонно изложил, что хотя бы и удалось разбудить спящего, но,
будучи пьяным, он все же не способен ни к какому разговору, «а у вас дело важное, так уж вернее бы оставить до утреца…». Митя развел
руками и согласился.
Дальнейшее нам известно: чтобы сбыть его с
рук, она мигом уговорила его проводить ее к Кузьме Самсонову, куда будто бы ей ужасно надо
было идти «деньги считать», и когда Митя ее тотчас же проводил, то, прощаясь с ним у ворот Кузьмы, взяла с него обещание прийти за нею
в двенадцатом часу, чтобы проводить ее обратно домой.
Но таким образом опять получился факт, что всего за три, за четыре часа до некоторого приключения, о котором
будет мною говорено ниже, у Мити не
было ни копейки денег, и он за десять рублей заложил любимую вещь, тогда как вдруг, через три часа, оказались
в руках его тысячи…
— Сударыня, — вскочил наконец Митя, складывая пред ней
руки ладонями
в бессильной мольбе, — вы меня заставите заплакать, сударыня, если
будете откладывать то, что так великодушно…
Он бросился вон. Испуганная Феня рада
была, что дешево отделалась, но очень хорошо поняла, что ему
было только некогда, а то бы ей, может, несдобровать. Но, убегая, он все же удивил и Феню, и старуху Матрену одною самою неожиданною выходкой: на столе стояла медная ступка, а
в ней пестик, небольшой медный пестик,
в четверть аршина всего длиною. Митя, выбегая и уже отворив одною
рукой дверь, другою вдруг на лету выхватил пестик из ступки и сунул себе
в боковой карман, с ним и
был таков.
В руках Мити
был медный пестик, и он машинально отбросил его
в траву.
Она как
была, сидя на сундуке, когда он вбежал, так и осталась теперь, вся трепещущая и, выставив пред собою
руки, как бы желая защититься, так и замерла
в этом положении.
А у того как раз к тому обе
руки были запачканы
в крови.
— Барин, что с вами это такое
было? — проговорила Феня, опять показывая ему на его
руки, — проговорила с сожалением, точно самое близкое теперь к нему
в горе его существо.
Мальчик, слуга чиновника, встретивший Митю
в передней, сказывал потом, что он так и
в переднюю вошел с деньгами
в руках, стало
быть, и по улице все так же нес их пред собою
в правой
руке.
— Э, черт! Этого недоставало, — пробормотал он со злобой, быстро переложил из правой
руки кредитки
в левую и судорожно выдернул из кармана платок. Но и платок оказался весь
в крови (этим самым платком он вытирал голову и лицо Григорию): ни одного почти местечка не
было белого, и не то что начал засыхать, а как-то заскоруз
в комке и не хотел развернуться. Митя злобно шваркнул его об пол.
Начали мыться. Петр Ильич держал кувшин и подливал воду. Митя торопился и плохо
было намылил
руки. (
Руки у него дрожали, как припомнил потом Петр Ильич.) Петр Ильич тотчас же велел намылить больше и тереть больше. Он как будто брал какой-то верх над Митей
в эту минуту, чем дальше, тем больше. Заметим кстати: молодой человек
был характера неробкого.
— Часом только разве прежде нашего прибудут, да и того не
будет, часом всего упредят! — поспешно отозвался Андрей. — Я Тимофея и снарядил, знаю, как поедут. Их езда не наша езда, Дмитрий Федорович, где им до нашего. Часом не потрафят раньше! — с жаром перебил Андрей, еще не старый ямщик, рыжеватый, сухощавый парень
в поддевке и с армяком на левой
руке.
— Украл один раз у матери двугривенный, девяти лет
был, со стола. Взял тихонько и зажал
в руку.
Митя, у которого
в руке все еще скомканы
были кредитки, очень всеми и особенно панами замеченные, быстро и конфузливо сунул их
в карман. Он покраснел.
В эту самую минуту хозяин принес откупоренную бутылку шампанского на подносе и стаканы. Митя схватил
было бутылку, но так растерялся, что забыл, что с ней надо делать. Взял у него ее уже Калганов и разлил за него вино.
— Э, полно, скверно все это, не хочу слушать, я думала, что веселое
будет, — оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не
в своей компании человека начал шагать по комнате из угла
в угол, заложив за спину
руки.
«Что с ним?» — мельком подумал Митя и вбежал
в комнату, где плясали девки. Но ее там не
было.
В голубой комнате тоже не
было; один лишь Калганов дремал на диване. Митя глянул за занавесы — она
была там. Она сидела
в углу, на сундуке, и, склонившись с
руками и с головой на подле стоявшую кровать, горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая голос, чтобы не услышали. Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда тот подбежал, крепко схватила его за
руку.
Войдя к Федосье Марковне все
в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то
есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с
руками окровавленными: «И кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт
в своем расстроенном воображении.
Но окровавленные
руки видел и сам Петр Ильич, хотя с них и не капало, и сам их помогал отмывать, да и не
в том
был вопрос, скоро ль они высохли, а
в том, куда именно бегал с пестиком Дмитрий Федорович, то
есть наверно ли к Федору Павловичу, и из чего это можно столь решительно заключить?