Неточные совпадения
—
Да, там
нет крючьев, — тихо и серьезно, приглядываясь к отцу, выговорил Алеша.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле
нет,
да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его.
—
Да еще же бы
нет?
Да я зачем же сюда и приехал, как не видеть все их здешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами, Федор Павлович…
Я за ним, кричу: «
Да,
да, вы исправник, а не Направник!» — «
Нет, говорит, уж коль сказано, так, значит, я Направник».
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка,
нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук,
да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит
да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Да и греха такого
нет и не может быть на всей земле, какого бы не простил Господь воистину кающемуся.
— О
нет,
нет, Бог вас у нас не отнимет, вы проживете еще долго, долго, — вскричала мамаша. —
Да и чем вы больны? Вы смотрите таким здоровым, веселым, счастливым.
— И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином. Нет-нет
да невзначай и в самом деле сделаете какое-нибудь доброе дело.
Да и церковь, сомнения
нет, понимала бы будущего преступника и будущее преступление во многих случаях совсем иначе, чем ныне, и сумела бы возвратить отлученного, предупредить замышляющего и возродить падшего.
—
Да, я это утверждал.
Нет добродетели, если
нет бессмертия.
— Где ты мог это слышать?
Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам
да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее как шагах в пятидесяти. —
Да тут никого
нет, чего ты шепчешь?
— Вот и он, вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный,
да горячий,
да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник, а хочешь, хочешь?
Нет, я лучше тебе ликерцу дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Все равно подадут, не для тебя, так для нас, — сиял Федор Павлович. —
Да постой, ты обедал аль
нет?
—
Нет,
нет, я только теперь перекрещу тебя, вот так, садись. Ну, теперь тебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас валаамова ослица заговорила,
да как говорит-то, как говорит!
— И верю, что веришь и искренно говоришь. Искренно смотришь и искренно говоришь. А Иван
нет. Иван высокомерен… А все-таки я бы с твоим монастырьком покончил. Взять бы всю эту мистику
да разом по всей русской земле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то, золота сколько бы на монетный двор поступило!
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть
да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или
нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?
Иван хвастун,
да и никакой у него такой учености
нет…
да и особенного образования тоже
нет никакого, молчит
да усмехается на тебя молча, — вот на чем только и выезжает.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться.
Да и тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али
нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
Ибо Дмитрий только (положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею, «к своему же счастию» (чего даже желал бы Алеша), но Иван
нет, Иван не мог бы пред нею смириться,
да и смирение это не дало бы ему счастия.
«Папа, спрашивает, папа, ведь богатые всех сильнее на свете?» — «
Да, говорю, Илюша,
нет на свете сильнее богатого».
—
Да, Lise, вот давеча ваш вопрос:
нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
— Любовь, если хочешь,
да, я влюбился в барышню, в институтку. Мучился с ней, и она меня мучила. Сидел над ней… и вдруг все слетело. Давеча я говорил вдохновенно, а вышел и расхохотался — веришь этому.
Нет, я буквально говорю.
—
Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось, что
нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню?
Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет Бога: есть ли он или
нет?
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне
нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься,
да,
да?
— Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего тебе день али два? Куда ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку послал бы,
да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или
нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
Начался Великий пост, а Маркел не хочет поститься, бранится и над этим смеется: «Все это бредни, говорит, и
нет никакого и Бога», — так что в ужас привел и мать и прислугу,
да и меня малого, ибо хотя был я и девяти лет всего, но, услышав слова сии, испугался очень и я.
Из дома родительского вынес я лишь драгоценные воспоминания, ибо
нет драгоценнее воспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском, и это почти всегда так, если даже в семействе хоть только чуть-чуть любовь
да союз.
И сколько тайн разрешенных и откровенных: восстановляет Бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опять многие годы, и вот у него уже новые дети, другие, и любит он их — Господи: «
Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних
нет, когда тех лишился?
Да оно и правильно по-ихнему: ибо если
нет у тебя Бога, то какое же тогда преступление?
У них и православие давно замутилось,
да и колоколов у них
нет», — присоединяли самые насмешливые.
Так вот
нет же, никто того не видит и не знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной, все так же, как и девчонкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами и всю ночь плачу: «Уж я ж ему,
да уж я ж ему, думаю!» Слышал ты это все?
Да, к нему, к нему подошел он, сухенький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уж
нет, и он в той же одежде, как и вчера сидел с ними, когда собрались к нему гости. Лицо все открытое, глаза сияют. Как же это, он, стало быть, тоже на пире, тоже званный на брак в Кане Галилейской…
— Глупо, глупо! — восклицал Митя, — и… как это все бесчестно! — прибавил он вдруг почему-то. У него страшно начала болеть голова: «Бросить разве? Уехать совсем, — мелькнуло в уме его. —
Нет уж, до утра. Вот нарочно же останусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того?
Да и уехать не на чем, как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!»
— В карман?
Да, в карман. Это хорошо…
Нет, видите ли, это все вздор! — вскричал он, как бы вдруг выходя из рассеянности. — Видите: мы сперва это дело кончим, пистолеты-то, вы мне их отдайте, а вот ваши деньги… потому что мне очень, очень нужно… и времени, времени ни капли…
—
Да у меня и сдачи не будет, — заметил тот, — у вас мельче
нет?
Да слушай: гостинцев чтобы не забыли, конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре — ну
нет, арбуза-то одного довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек — ну всего, что тогда со мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было…
— Браво! Давайте теперь пистолеты. Ей-богу,
нет времени. И хотел бы с тобой поговорить, голубчик,
да времени
нет.
Да и не надо вовсе, поздно говорить. А! где же деньги, куда я их дел? — вскрикнул он и принялся совать по карманам руки.
— Некогда устриц, — заметил Митя, —
да и аппетита
нет. Знаешь, друг, — проговорил он вдруг с чувством, — не любил я никогда всего этого беспорядка.
—
Да какой же он молодой,
да и не офицер он вовсе;
нет, сударь, не ему, а миусовскому племяннику этому, молодому-то… вот только имя забыл.
— Нет-с, в Смоленской губернии-с. А только ее улан еще прежде того вывез-с, супругу-то мою-с, будущую-с, и с пани-маткой, и с тантой, и еще с одною родственницей со взрослым сыном, это уж из самой Польши, из самой… и мне уступил. Это один наш поручик, очень хороший молодой человек. Сначала он сам хотел жениться,
да и не женился, потому что она оказалась хромая…
— Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! — надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. — Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же…
Да теперь и
нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, — лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, — ей-богу, лежат, спрятаны…
— Ну, Бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый,
да из-за чего? Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, — лепетала она ему немного отяжелевшим языком. — Так ты для меня на все пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться!
Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу… не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня?
Нет, я сегодня не хочу… Ну ступай, ступай теперь, веселись.
— И знаете, знаете, — лепетала она, — придите сказать мне, что там увидите и узнаете… и что обнаружится… и как его решат и куда осудят. Скажите, ведь у нас
нет смертной казни? Но непременно придите, хоть в три часа ночи, хоть в четыре, даже в половине пятого… Велите меня разбудить, растолкать, если вставать не буду… О Боже,
да я и не засну даже. Знаете, не поехать ли мне самой с вами?..
— А вы и не знали! — подмигнул ему Митя, насмешливо и злобно улыбнувшись. — А что, коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали ведь о знаках-то покойник, я
да Смердяков, вот и все,
да еще небо знало,
да оно ведь вам не скажет. А фактик-то любопытный, черт знает что на нем можно соорудить, ха-ха! Утешьтесь, господа, открою, глупости у вас на уме. Не знаете вы, с кем имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который сам на себя показывает, во вред себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы —
нет!
— Я сделал вам страшное признание, — мрачно заключил он. — Оцените же его, господа.
Да мало того, мало оценить, не оцените, а цените его, а если
нет, если и это пройдет мимо ваших душ, то тогда уже вы прямо не уважаете меня, господа, вот что я вам говорю, и я умру от стыда, что признался таким, как вы! О, я застрелюсь!
Да я уже вижу, вижу, что вы мне не верите! Как, так вы и это хотите записывать? — вскричал он уже в испуге.
Все время он ютился там внизу подле Грушеньки, сидел с нею молча и «нет-нет
да и начнет над нею хныкать, а глаза утирает синим клетчатым платочком», как рассказывал потом Михаил Макарович.
— Не горяча? — торопливо и деловито осведомился Коля, принимая кусок, —
нет, не горяча, а то собаки не любят горячего. Смотрите же все, Илюшечка, смотри,
да смотри же, смотри, старик, что же ты не смотришь? Я привел, а он не смотрит!
— То-то; Феня, Феня, кофею! — крикнула Грушенька. — Он у меня уж давно кипит, тебя ждет,
да пирожков принеси,
да чтобы горячих.
Нет, постой, Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем на пол кинул и растоптал. Я и сказала: «Сторожу оставлю; коли не съешь до вечера, значит, тебя злость ехидная кормит!» — с тем и ушла. Опять ведь поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся.