Неточные совпадения
— Совсем неизвестно, с чего вы в таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь?
Ведь он, говорят, по глазам узнает, кто с чем приходит.
Да и как высоко цените вы их мнение, вы, такой парижанин и передовой господин, удивили вы меня даже, вот что!
Да встаньте же, сядьте, прошу вас очень,
ведь все это тоже ложные жесты…
— На тебя глянуть пришла. Я
ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя,
да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою!
Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Ах
да, я и забыл,
ведь она тебе родственница…
Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было бы выразить такими словами: «
Ведь уж теперь себя не реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас,
да и только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь и прямо к игумену.
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон!
Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти?
Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Дело-то
ведь в том, что старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии моей, это так
ведь и было, хотя раз только было,
да и то не состоялось.
Что же касается Ивана, то
ведь я же понимаю, с каким проклятием должен он смотреть теперь на природу,
да еще при его-то уме!
— Вот и он, вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный
ведь, постный,
да горячий,
да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник, а хочешь, хочешь? Нет, я лучше тебе ликерцу дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Милый! Молодец! Он кофейку выпьет. Не подогреть ли?
Да нет, и теперь кипит. Кофе знатный, смердяковский. На кофе
да на кулебяки Смердяков у меня артист,
да на уху еще, правда. Когда-нибудь на уху приходи, заранее дай знать…
Да постой, постой,
ведь я тебе давеча совсем велел сегодня же переселиться с тюфяком и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!..
Да и сам Бог вседержитель с татарина если и будет спрашивать, когда тот помрет, то, полагаю, каким-нибудь самым малым наказанием (так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что
ведь неповинен же он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел.
— Ба! А
ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть
да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?
Истинно славно, что всегда есть и будут хамы
да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а
ведь того только и надо для счастья жизни!
Так она, этакая овца, —
да я думал, она изобьет меня за эту пощечину,
ведь как напала: «Ты, говорит, теперь битый, битый, ты пощечину от него получил!
— Ах, давеча! А
ведь я сердцем нежная, глупая.
Ведь подумать только, что он из-за меня перенес! А вдруг домой приду
да и пожалею его — тогда что?
Эта тетка, знаешь, сама самовластная, это
ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще больше той нос,
да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон,
да с тех пор и не поднялась.
— Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить,
да и теперь еще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов
да матерей за предрассудок считать, но
ведь по законам-то, кажется, и в наше время не позволено стариков отцов за волосы таскать,
да по роже каблуками на полу бить, в их собственном доме,
да похваляться прийти и совсем убить — все при свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за вчерашнее сейчас засадить.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его,
да ко мне придет навестить… Вот
ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького,
да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
—
Да я
ведь вовсе не жалуюсь, я только рассказал… Я вовсе не хочу, чтобы вы его высекли.
Да он, кажется, теперь и болен…
Как увидал он меня в таком виде-с, бросился ко мне: «Папа, кричит, папа!» Хватается за меня, обнимает меня, хочет меня вырвать, кричит моему обидчику: «Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его» — так
ведь и кричит: «Простите»; ручонками-то тоже его схватил,
да руку-то ему, эту самую-то руку его, и целует-с…
«Папа, спрашивает, папа,
ведь богатые всех сильнее на свете?» — «
Да, говорю, Илюша, нет на свете сильнее богатого».
Знаете, детки коли молчаливые
да гордые,
да слезы долго перемогают в себе,
да как вдруг прорвутся, если горе большое придет, так
ведь не то что слезы потекут-с, а брызнут, словно ручьи-с.
Да и нельзя воротиться-то, потому на нас, как каторжная, работает —
ведь мы ее как клячу запрягли-оседлали, за всеми ходит, чинит, моет, пол метет, маменьку в постель укладывает, а маменька капризная-с, а маменька слезливая-с, а маменька сумасшедшая-с!..
Да я
ведь и сам точно так же чувствую.
—
Да зачем же, — сказал Алеша, —
ведь это так еще неблизко, года полтора еще, может быть, ждать придется.
Ведь ты твердо стоишь,
да?
—
Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось, что нет. А
ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню?
—
Да нас-то с тобой чем это касается? — засмеялся Иван, —
ведь свое-то мы успеем все-таки переговорить, свое-то, для чего мы пришли сюда? Чего ты глядишь с удивлением? Отвечай: мы для чего здесь сошлись? Чтобы говорить о любви к Катерине Ивановне, о старике и Дмитрии? О загранице? О роковом положении России? Об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли?
— Ах ты! Экой! Не сказал вчера… ну
да все равно и сейчас уладим. Сделай ты мне милость великую, отец ты мой родной, заезжай в Чермашню.
Ведь тебе с Воловьей станции всего только влево свернуть, всего двенадцать каких-нибудь версточек, и вот она, Чермашня.
Да и не хоромы же строить для сего дела, а просто к себе в избу прими; не страшись, не изгадят они твою избу,
ведь всего-то на час один собираешь.
—
Да нужно ли? — воскликнул, —
да надо ли?
Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за кровь пролиянную я мучениями был наказан.
Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За кровь пролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить. Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда?
Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее?
Пусть безумие у птичек прощения просить, но
ведь и птичкам было бы легче, и ребенку, и всякому животному около тебя, если бы ты сам был благолепнее, чем ты есть теперь, хоть на одну каплю
да было бы.
— Вот адвокат проявился!
Да ты влюбился в нее, что ли? Аграфена Александровна,
ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила! — прокричал он с наглым смехом.
Да подсяду к нему,
да обольщу,
да разожгу его: «Видал ты, какова я теперь, скажу, ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!» — вот
ведь к чему, может, этот наряд, Ракитка, — закончила Грушенька со злобным смешком.
— Не сметь! — вскричал Петр Ильич. — У меня дома нельзя,
да и дурное баловство это. Спрячьте ваши деньги, вот сюда положите, чего их сорить-то? Завтра же пригодятся, ко мне же
ведь и придете десять рублей просить. Что это вы в боковой карман всё суете? Эй, потеряете!
—
Да нет, нет, это пан теперь правду сказал, — загорячился опять Калганов, точно бог знает о чем шло дело. —
Ведь он в Польше не был, как же он говорит про Польшу?
Ведь вы же не в Польше женились,
ведь нет?
— Батюшка, Митрий Федорович, — возгласил Трифон Борисыч, —
да отбери ты у них деньги-то, то, что им проиграл!
Ведь все равно что воровством с тебя взяли.
— И знаете, знаете, — лепетала она, — придите сказать мне, что там увидите и узнаете… и что обнаружится… и как его решат и куда осудят. Скажите,
ведь у нас нет смертной казни? Но непременно придите, хоть в три часа ночи, хоть в четыре, даже в половине пятого… Велите меня разбудить, растолкать, если вставать не буду… О Боже,
да я и не засну даже. Знаете, не поехать ли мне самой с вами?..
— Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня…
ведь эдак в трех томах не упишешь,
да еще эпилог потребуется!
— Господа, — как бы спохватился он вдруг, — вы на меня не ропщите за мою брыкливость, опять прошу: поверьте еще раз, что я чувствую полную почтительность и понимаю настоящее положение дела. Не думайте, что и пьян. Я уж теперь отрезвился.
Да и что пьян не мешало бы вовсе. У меня
ведь как...
— А вы и не знали! — подмигнул ему Митя, насмешливо и злобно улыбнувшись. — А что, коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали
ведь о знаках-то покойник, я
да Смердяков, вот и все,
да еще небо знало,
да оно
ведь вам не скажет. А фактик-то любопытный, черт знает что на нем можно соорудить, ха-ха! Утешьтесь, господа, открою, глупости у вас на уме. Не знаете вы, с кем имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который сам на себя показывает, во вред себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы — нет!
— Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа, может быть, вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог убить,
да еще на себя добровольно натащил, что чуть не убил! Но
ведь не убил же его,
ведь спас же меня ангел-хранитель мой — вот этого-то вы и не взяли в соображение… А потому вам и подло, подло! Потому что я не убил, не убил, не убил! Слышите, прокурор: не убил!
— Нуждался в десяти рублях и заложил пистолеты у Перхотина, потом ходил к Хохлаковой за тремя тысячами, а та не дала, и проч., и всякая эта всячина, — резко прервал Митя, —
да, вот, господа, нуждался, а тут вдруг тысячи появились, а? Знаете, господа,
ведь вы оба теперь трусите: а что как не скажет, откуда взял? Так и есть: не скажу, господа, угадали, не узнаете, — отчеканил вдруг Митя с чрезвычайною решимостью. Следователи капельку помолчали.
— Ну что ж теперь, пороть розгами, что ли, меня начнете,
ведь больше-то ничего не осталось, — заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним не удостоивая. «Слишком уж пристально мои носки осматривал,
да еще велел, подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня грязное белье!»
— Да-с, но
ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
—
Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а у ней. Дайте рассказать и не перебивайте. Это
ведь тяжело. Видите: месяц назад призывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя… Знаете вы ее?
— Вишь
ведь ты,
да ты, пожалуй, мужик умный.
—
Да помилуйте,
ведь классики все переведены на все языки, стало быть, вовсе не для изучения классиков понадобилась им латынь, а единственно для полицейских мер и для отупления способностей. Как же после того не подлость?
— Социалист? — засмеялся Алеша, —
да когда это вы успели?
Ведь вам еще только тринадцать лет, кажется?
— То-то; Феня, Феня, кофею! — крикнула Грушенька. — Он у меня уж давно кипит, тебя ждет,
да пирожков принеси,
да чтобы горячих. Нет, постой, Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем на пол кинул и растоптал. Я и сказала: «Сторожу оставлю; коли не съешь до вечера, значит, тебя злость ехидная кормит!» — с тем и ушла. Опять
ведь поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся.