— На шампанское-то не часто нарвешься, — проговорил он, облизываясь, — ну-тка, Алеша, бери бокал, покажи себя. За что же нам пить? За райские двери? Бери, Груша, бокал, пей и ты за райские двери.
Да слушай: гостинцев чтобы не забыли, конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре — ну нет, арбуза-то одного довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек — ну всего, что тогда со мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было…
— Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! — бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. — Не верьте ей, — кричал он, — не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!
— Это он, он! — подтвердил Митя нахмурившись, — это он! Эти корреспонденции… я ведь знаю… то есть сколько низостей было уже написано, про Грушу, например!.. И про ту тоже, про Катю… Гм!
— И вот что еще хотел тебе сказать, — продолжал каким-то зазвеневшим вдруг голосом Митя, — если бить станут дорогой аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил себя: не готов! Не в силах принять! Хотел «гимн» запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить! За Грушу бы все перенес, все… кроме, впрочем, побой… Но ее туда не пустят.
— Ну так вот как я решил, Алексей, слушай! — начал он опять, подавив волнение, — с Грушей туда приедем — и там тотчас пахать, работать, с дикими медведями, в уединении, где-нибудь подальше.
— Ну еще бы же нет, еще бы не трудно! Алеша, я на этом с ума сойду. Груша на меня все смотрит. Понимает. Боже, Господи, смири меня: чего требую? Катю требую! Смыслю ли, чего требую? Безудерж карамазовский, нечестивый! Нет, к страданию я не способен! Подлец, и все сказано!