Неточные совпадения
Приступая к описанию недавних и столь странных событий, происшедших в нашем, доселе ничем не отличавшемся городе,
я принужден, по неумению моему, начать несколько издалека, а именно некоторыми биографическими подробностями о талантливом и многочтимом Степане Трофимовиче Верховенском. Пусть
эти подробности послужат лишь введением к предлагаемой хронике, а самая история, которую
я намерен описывать, еще впереди.
Скажу прямо: Степан Трофимович постоянно играл между нами некоторую особую и, так сказать, гражданскую роль и любил
эту роль до страсти, — так даже, что,
мне кажется, без нее и прожить не мог.
Эта поэма лежит теперь и у
меня в столе;
я получил ее, не далее как прошлого года, в собственноручном, весьма недавнем списке, от самого Степана Трофимовича, с его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете.
Я употребил выражение «бросился в объятия», но сохрани бог кого-нибудь подумать о чем-нибудь лишнем и праздном;
эти объятия надо разуметь в одном лишь самом высоконравственном смысле.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если
это случится.
Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Но вот что случалось почти всегда после
этих рыданий: назавтра он уже готов был распять самого себя за неблагодарность; поспешно призывал
меня к себе или прибегал ко
мне сам, единственно чтобы возвестить
мне, что Варвара Петровна «ангел чести и деликатности, а он совершенно противоположное».
Он не только ко
мне прибегал, но неоднократно описывал всё
это ей самой в красноречивейших письмах и признавался ей, за своею полною подписью, что не далее как, например, вчера он рассказывал постороннему лицу, что она держит его из тщеславия, завидует его учености и талантам; ненавидит его и боится только выказать свою ненависть явно, в страхе, чтоб он не ушел от нее и тем не повредил ее литературной репутации; что вследствие
этого он себя презирает и решился погибнуть насильственною смертью, а от нее ждет последнего слова, которое всё решит, и пр., и пр., всё в
этом роде.
Я знаю наверное, что она всегда внимательнейшим образом
эти письма прочитывала, даже в случае и двух писем в день, и, прочитав, складывала в особый ящичек, помеченные и рассортированные; кроме того, слагала их в сердце своем.
—
Я вам
этого никогда не забуду!
Только два раза во всю свою жизнь сказала она ему: «
Я вам
этого никогда не забуду!» Случай с бароном был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так много означал в судьбе Степана Трофимовича, что
я решаюсь и о нем упомянуть.
—
Я никогда вам
этого не забуду!
Когда Степан Трофимович, уже десять лет спустя, передавал
мне эту грустную повесть шепотом, заперев сначала двери, то клялся
мне, что он до того остолбенел тогда на месте, что не слышал и не видел, как Варвара Петровна исчезла.
Он со слезами вспоминал об
этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же вам и пари держу, — говорил он
мне сам (но только
мне и по секрету), — что никто-то изо всей
этой публики знать не знал о
мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало быть, не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
«Ну, всё вздор! — решила Варвара Петровна, складывая и
это письмо. — Коль до рассвета афинские вечера, так не сидит же по двенадцати часов за книгами. Спьяну, что ль, написал?
Эта Дундасова как смеет
мне посылать поклоны? Впрочем, пусть его погуляет…»
«
Я никогда, никогда не отстану от
этих светлых надежд», — говаривал он
мне с сияющими глазами.
— Все вы из «недосиженных», — шутливо замечал он Виргинскому, — все подобные вам, хотя в вас, Виргинский,
я и не замечал той огра-ни-чен-ности, какую встречал в Петербурге chez ces séminaristes, [у
этих семинаристов (фр.).] но все-таки вы «недосиженные». Шатову очень хотелось бы высидеться, но и он недосиженный.
Хорошо, что всё
это скоро прошло и разрешилось ничем; но только
я подивился тогда на Степана Трофимовича.
Я тридцать тысяч лет про
это твержу.
Я отдал жизнь на
этот призыв и, безумец, веровал!
И вы тоже, Степан Трофимович,
я вас нисколько не исключаю, даже на ваш счет и говорил, знайте
это!
Это был очень красивый молодой человек, лет двадцати пяти, и, признаюсь, поразил
меня.
Напротив,
это был самый изящный джентльмен из всех, которых
мне когда-либо приходилось видеть, чрезвычайно хорошо одетый, державший себя так, как мог держать себя только господин, привыкший к самому утонченному благообразию.
Прибавлю тоже, что четыре года спустя Николай Всеволодович на мой осторожный вопрос насчет
этого прошедшего случая в клубе ответил нахмурившись: «Да,
я был тогда не совсем здоров».
— Уж не знаю, каким
это манером узнали-с, а когда
я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они
меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с и вам того же самого желаем-с…”»
— Ну, тут вы немного ошибаетесь;
я в самом деле… был нездоров… — пробормотал Николай Всеволодович нахмурившись. — Ба! — вскричал он, — да неужели вы и в самом деле думаете, что
я способен бросаться на людей в полном рассудке? Да для чего же бы
это?
— Ба, ба! что
я вижу! — вскричал Nicolas, вдруг заметив на самом видном месте, на столе, том Консидерана. — Да уж не фурьерист ли вы? Ведь чего доброго! Так разве
это не тот же перевод с французского? — засмеялся он, стуча пальцами в книгу.
«Дай-ка, дескать,
я покажу над тобою мою власть…» И
это в них до административного восторга доходит…
En un mot,
я вот прочел, что какой-то дьячок в одной из наших заграничных церквей, — mais c’est très curieux, [однако
это весьма любопытно (фр.).] — выгнал, то есть выгнал буквально, из церкви одно замечательное английское семейство, les dames charmantes, [прелестных дам (фр.).] пред самым началом великопостного богослужения, — vous savez ces chants et le livre de Job… [вы знаете
эти псалмы и книгу Иова (фр.).] — единственно под тем предлогом, что «шататься иностранцам по русским церквам есть непорядок и чтобы приходили в показанное время…», и довел до обморока…
— Так
я и знала!
Я в Швейцарии еще
это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете не по шести, а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не то что постарели, вы одряхлели… вы поразили
меня, когда
я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас;
я устала.
— En un mot,
я только ведь хотел сказать, что
это один из тех начинающих в сорок лет администраторов, которые до сорока лет прозябают в ничтожестве и потом вдруг выходят в люди посредством внезапно приобретенной супруги или каким-нибудь другим, не менее отчаянным средством… То есть он теперь уехал… то есть
я хочу сказать, что про
меня тотчас же нашептали в оба уха, что
я развратитель молодежи и рассадник губернского атеизма… Он тотчас же начал справляться.
— Пятью. Мать ее в Москве хвост обшлепала у
меня на пороге; на балы ко
мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась. А
эта, бывало, всю ночь одна в углу сидит без танцев, со своею бирюзовою мухой на лбу, так что
я уж в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда двадцать пять лет уже было, а ее всё как девчонку в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
—
Я вам говорю,
я приехала и прямо на интригу наткнулась, Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой, что могло быть яснее? Что же застаю? Сама же
эта дура Дроздова, — она всегда только дурой была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать,
я приехала? Можете представить, как
я была удивлена! Гляжу, а тут финтит
эта Лембке и при ней
этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется,
я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
— Не будучи Бисмарком,
я способна, однако же, рассмотреть фальшь и глупость, где встречу. Лембке —
это фальшь, а Прасковья — глупость. Редко
я встречала более раскисшую женщину, и вдобавок ноги распухли, и вдобавок добра. Что может быть глупее глупого добряка?
Мне кажется, он сам против всей
этой интриги и ничего не желает, а финтила только Лембке.
И если бы не просьбы Nicolas, чтоб
я оставила до времени, то
я бы не уехала оттуда, не обнаружив
эту фальшивую женщину.
— Понимаю. По-прежнему приятели, по-прежнему попойки, клуб и карты, и репутация атеиста.
Мне эта репутация не нравится, Степан Трофимович.
Я бы не желала, чтобы вас называли атеистом, особенно теперь не желала бы.
Я и прежде не желала, потому что ведь всё
это одна только пустая болтовня. Надо же наконец сказать.
Имею же
я право не быть ханжой и изувером, если того хочу, а за
это, естественно, буду разными господами ненавидим до скончания века.
[И затем, так как монахов всегда встречаешь чаще, чем здравый смысл (фр.).] и так как
я совершенно с
этим согласен…
—
Я сказал: on trouve toujours plus de moines que de raison, и так как
я с
этим…
— Так
я и думала… что не вы! Почему вы сами никогда так не скажете, так коротко и метко, а всегда так длинно тянете?
Это гораздо лучше, чем давеча про административный восторг…
— Гм!
Это, может быть, и неправда. По крайней мере вы бы записывали и запоминали такие слова, знаете, в случае разговора… Ах, Степан Трофимович,
я с вами серьезно, серьезно ехала говорить!
Я бы желала, чтоб
эти люди чувствовали к вам уважение, потому что они пальца вашего, вашего мизинца не стоят, а вы как себя держите?
— Вы
это про Дашу? Что
это вам вздумалось? — любопытно поглядела на него Варвара Петровна. — Здорова, у Дроздовых оставила…
Я в Швейцарии что-то про вашего сына слышала, дурное, а не хорошее.
— Oh, c’est une histoire bien bête! Je vous attendais, ma bonne amie, pour vous raconter… [О,
это довольно глупая история!
Я вас ожидал, мой добрый друг, чтобы вам рассказать… (фр.)]
Весь день
этот и вечер провел он чрезвычайно грустно, послал за
мной, очень волновался, долго говорил, долго рассказывал, но всё довольно бессвязно.
И, наконец, разъяснилась
мне та главная, особенная тоска, которая так неотвязчиво в
этот раз его мучила. Много раз в
этот вечер подходил он к зеркалу и подолгу пред ним останавливался. Наконец повернулся от зеркала ко
мне и с каким-то странным отчаянием проговорил...
Не осуждаю
я этого очень-то: дело девичье, обыкновенное, даже милое.
Раздражаться
мне доктора запретили, и так
это хваленое озеро ихнее
мне надоело, только зубы от него разболелись, такой ревматизм получила.
Да и вам бы
я советовала, милая Варвара Петровна, ничего теперь с Лизой насчет
этого предмета не начинать, только делу повредите.