Неточные совпадения
В одном сатирическом английском романе прошлого столетия некто Гулливер, возвратясь из страны лилипутов, где
люди были всего в какие-нибудь два вершка росту, до
того приучился считать себя между ними великаном, что, и ходя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и экипажам, чтоб они пред ним сворачивали и остерегались, чтоб он как-нибудь их не раздавил, воображая, что он всё еще великан, а они маленькие.
Привычка привела почти к
тому же и Степана Трофимовича, но еще в более невинном и безобидном виде, если можно так выразиться, потому что прекраснейший был
человек.
А между
тем это был ведь
человек умнейший и даровитейший,
человек, так сказать, даже науки, хотя, впрочем, в науке… ну, одним словом, в науке он сделал не так много и, кажется, совсем ничего.
Не знаю, верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге было отыскано в
то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество,
человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание.
Замечу лишь, что это был
человек даже совестливый (
то есть иногда), а потому часто грустил.
Это как-то нечаянно, невольно делается, и даже чем благороднее
человек,
тем оно и заметнее.
Всего трогательнее было
то, что из этих пяти
человек наверное четверо не имели при этом никакой стяжательной цели, а хлопотали только во имя «общего дела».
Что касается до сына Степана Трофимовича,
то он видел его всего два раза в своей жизни, в первый раз, когда
тот родился, и во второй — недавно в Петербурге, где молодой
человек готовился поступить в университет.
Гигант до
того струсил, что даже не защищался и всё время, как его таскали, почти не прерывал молчания; но после таски обиделся со всем пылом благородного
человека.
Степану Трофимовичу, как и всякому остроумному
человеку, необходим был слушатель, и, кроме
того, необходимо было сознание о
том, что он исполняет высший долг пропаганды идей.
Но, откинув смешное, и так как я все-таки с сущностию дела согласен,
то скажу и укажу: вот были
люди!
Не
то чтоб он играл или очень пил; рассказывали только о какой-то дикой разнузданности, о задавленных рысаками
людях, о зверском поступке с одною дамой хорошего общества, с которою он был в связи, а потом оскорбил ее публично.
В зале, куда вышел он принять на этот раз Николая Всеволодовича (в другие разы прогуливавшегося, на правах родственника, по всему дому невозбранно), воспитанный Алеша Телятников, чиновник, а вместе с
тем и домашний у губернатора
человек, распечатывал в углу у стола пакеты; а в следующей комнате, у ближайшего к дверям залы окна, поместился один заезжий, толстый и здоровый полковник, друг и бывший сослуживец Ивана Осиповича, и читал «Голос», разумеется не обращая никакого внимания на
то, что происходило в зале; даже и сидел спиной.
— Сердце у вас доброе, Nicolas, и благородное, — включил, между прочим, старичок, —
человек вы образованнейший, вращались в кругу высшем, да и здесь доселе держали себя образцом и
тем успокоили сердце дорогой нам всем матушки вашей…
— En un mot, я только ведь хотел сказать, что это один из
тех начинающих в сорок лет администраторов, которые до сорока лет прозябают в ничтожестве и потом вдруг выходят в
люди посредством внезапно приобретенной супруги или каким-нибудь другим, не менее отчаянным средством…
То есть он теперь уехал…
то есть я хочу сказать, что про меня тотчас же нашептали в оба уха, что я развратитель молодежи и рассадник губернского атеизма… Он тотчас же начал справляться.
— Довольно, Степан Трофимович, дайте покой; измучилась. Успеем наговориться, особенно про дурное. Вы начинаете брызгаться, когда засмеетесь, это уже дряхлость какая-то! И как странно вы теперь стали смеяться… Боже, сколько у вас накопилось дурных привычек! Кармазинов к вам не поедет! А тут и без
того всему рады… Вы всего себя теперь обнаружили. Ну довольно, довольно, устала! Можно же, наконец, пощадить
человека!
— Вскоре затем познакомились мы с одним молодым
человеком, кажется, вашего «профессора» племянник, да и фамилия
та же…
Только Николай Всеволодович, вместо
того чтобы приревновать, напротив, сам с молодым
человеком подружился, точно и не видит ничего, али как будто ему всё равно.
Сделка для молодого
человека была выгодная: он получал с отца в год до тысячи рублей в виде дохода с имения, тогда как оно при новых порядках не давало и пятисот (а может быть, и
того менее).
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с самого Петербурга были, по-модному, на ты,
то и письма Петруши решительно имели вид
тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым
людям, поставленным ими в управляющие их имений.
Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть не за гениев, — не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти
людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее
то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро.
— Понимаю, что если вы, по вашим словам, так долго прожили за границей, чуждаясь для своих целей
людей, и — забыли Россию,
то, конечно, вы на нас, коренных русаков, поневоле должны смотреть с удивлением, а мы равномерно на вас.
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому
человеку, как я, да еще снисходят до
того, что сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных?
А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж, кажется, глуп как…
то есть стыдно только сказать как глуп; есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: «Поражен, говорит, этим
человеком: премудрый змий» (собственные слова).
— Да и я хочу верить, что вздор, и с прискорбием слушаю, потому что, как хотите, наиблагороднейшая девушка замешана, во-первых, в семистах рублях, а во-вторых, в очевидных интимностях с Николаем Всеволодовичем. Да ведь его превосходительству что стоит девушку благороднейшую осрамить или чужую жену обесславить, подобно
тому как тогда со мной казус вышел-с? Подвернется им полный великодушия
человек, они и заставят его прикрыть своим честным именем чужие грехи. Так точно и я ведь вынес-с; я про себя говорю-с…
— Почему мне в этакие минуты всегда становится грустно, разгадайте, ученый
человек? Я всю жизнь думала, что и бог знает как буду рада, когда вас увижу, и всё припомню, и вот совсем как будто не рада, несмотря на
то что вас люблю… Ах, боже, у него висит мой портрет! Дайте сюда, я его помню, помню!
— Ах, простите, пожалуйста, я совсем не
то слово сказала; вовсе не смешное, а так… (Она покраснела и сконфузилась.) Впрочем, что же стыдиться
того, что вы прекрасный
человек? Ну, пора нам, Маврикий Николаевич! Степан Трофимович, через полчаса чтобы вы у нас были. Боже, сколько мы будем говорить! Теперь уж я ваш конфидент, и обо всем, обо всем,понимаете?
— Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от камня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх,
тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый
человек, всё новое… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до…
— Если вы не устроите к завтраму,
то я сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас, и больше у меня нет никого; я глупо говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный и, может быть, преданный мне
человек, только устройте.
— Мы там нанялись в работники к одному эксплуататору; всех нас, русских, собралось у него
человек шесть — студенты, даже помещики из своих поместий, даже офицеры были, и всё с
тою же величественною целью.
— «Так, говорит, богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в
том для
человека заключается радость.
— Если… если я… — залепетал он в жару, краснея, обрываясь и заикаясь, — если я тоже слышал самую отвратительную повесть или, лучше сказать, клевету,
то… в совершенном негодовании… enfin, c’est un homme perdu et quelque chose comme un forçat évadé… [словом, это погибший
человек и что-то вроде беглого каторжника… (фр.)]
К
тому же я непременно решилась впуститьсейчас этого подозрительного
человека, про которого Маврикий Николаевич выразился не совсем идущим словом: что его невозможно принять.
— Маврикий Николаевич, я к вам с чрезвычайною просьбой, сделайте мне одолжение, сходите взглянуть на этого
человека внизу, и если есть хоть какая-нибудь возможность его впустить,
то приведите его сюда.
Он был не пьян, но в
том тяжелом, грузном, дымном состоянии
человека, вдруг проснувшегося после многочисленных дней запоя.
Мне, например, запомнилось, что Марья Тимофеевна, вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки; а вместе с
тем вспоминается и восторг в ее взгляде, какой-то безумный восторг, почти исказивший ее черты, — восторг, который трудно
людьми выносится.
— Подумайте о
том, что вы девушка, а я хоть и самый преданный друг ваш, но всё же вам посторонний
человек, не муж, не отец, не жених. Дайте же руку вашу и пойдемте; я провожу вас до кареты и, если позволите, сам отвезу вас в ваш дом.
Довольно странно было и вне обыкновенных приемов это навязчивое желание этого вдруг упавшего с неба господина рассказывать чужие анекдоты. Но он поймал Варвару Петровну на удочку, дотронувшись до слишком наболевшего места. Я еще не знал тогда характера этого
человека вполне, а уж
тем более его намерений.
Кириллов, тут бывший (чрезвычайный оригинал, Варвара Петровна, и чрезвычайно отрывистый
человек; вы, может быть, когда-нибудь его увидите, он теперь здесь), ну так вот, этот Кириллов, который, по обыкновению, всё молчит, а тут вдруг разгорячился, заметил, я помню, Николаю Всеволодовичу, что
тот третирует эту госпожу как маркизу и
тем окончательно ее добивает.
«Вы, говорит, нарочно выбрали самое последнее существо, калеку, покрытую вечным позором и побоями, — и вдобавок зная, что это существо умирает к вам от комической любви своей, — и вдруг вы нарочно принимаетесь ее морочить, единственно для
того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет!» Чем, наконец, так особенно виноват
человек в фантазиях сумасшедшей женщины, с которой, заметьте, он вряд ли две фразы во всё время выговорил!
— Нет, это было нечто высшее чудачества и, уверяю вас, нечто даже святое!
Человек гордый и рано оскорбленный, дошедший до
той «насмешливости», о которой вы так метко упомянули, — одним словом, принц Гарри, как великолепно сравнил тогда Степан Трофимович и что было бы совершенно верно, если б он не походил еще более на Гамлета, по крайней мере по моему взгляду.
—
То есть в
том смысле, что чем хуже,
тем лучше, я понимаю, понимаю, Варвара Петровна. Это вроде как в религии: чем хуже
человеку жить или чем забитее или беднее весь народ,
тем упрямее мечтает он о вознаграждении в раю, а если при этом хлопочет еще сто тысяч священников, разжигая мечту и на ней спекулируя,
то… я понимаю вас, Варвара Петровна, будьте покойны.
— Вы поймете тогда
тот порыв, по которому в этой слепоте благородства вдруг берут
человека даже недостойного себя во всех отношениях,
человека, глубоко не понимающего вас, готового вас измучить при всякой первой возможности, и такого-то
человека, наперекор всему, воплощают вдруг в какой-то идеал, в свою мечту, совокупляют на нем все надежды свои, преклоняются пред ним, любят его всю жизнь, совершенно не зная за что, — может быть, именно за
то, что он недостоин
того…
— Это… это, тут было больше вино, Петр Степанович. (Он поднял вдруг голову.) Петр Степанович! Если фамильная честь и не заслуженный сердцем позор возопиют меж
людей,
то тогда, неужели и тогда виноват
человек? — взревел он, вдруг забывшись по-давешнему.
А впрочем, нельзя не сказать: вообразите,
человек в жизни видел меня два раза, да и
то нечаянно, и вдруг теперь, вступая в третий брак, воображает, что нарушает этим ко мне какие-то родительские обязанности, умоляет меня за тысячу верст, чтоб я не сердился и разрешил ему!
А ведь настоящее,несомненное горе даже феноменально легкомысленного
человека способно иногда сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало
того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя.
А если так,
то что же могло произойти с таким
человеком, как Степан Трофимович?
— Что-о-о? Вот
люди! Так мы мало
того, что старые дети, мы еще злые дети? Варвара Петровна, вы слышали, что он говорит?
Но все-таки с
тех пор прошло много лет, и нервозная, измученная и раздвоившаяся природа
людей нашего времени даже и вовсе не допускает теперь потребности
тех непосредственных и цельных ощущений, которых так искали тогда иные, беспокойные в своей деятельности, господа доброго старого времени.
Еще раз повторяю: я и тогда считал его и теперь считаю (когда уже всё кончено) именно таким
человеком, который, если бы получил удар в лицо или подобную равносильную обиду,
то немедленно убил бы своего противника, тотчас же, тут же на месте и без вызова на дуэль.