Неточные совпадения
Он бросился в объятия
этой дружбы, и
дело закрепилось с лишком
на двадцать лет.
Но, несмотря
на мечту о галлюцинации, он каждый
день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки
этого события. Он не верил, что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен был иногда поглядывать
на своего друга.
— Ну, тут вы немного ошибаетесь; я в самом
деле… был нездоров… — пробормотал Николай Всеволодович нахмурившись. — Ба! — вскричал он, — да неужели вы и в самом
деле думаете, что я способен бросаться
на людей в полном рассудке? Да для чего же бы
это?
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще
это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете не по шести, а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не то что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря
на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом
деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
Да, действительно, до сих пор, до самого
этого дня, он в одном только оставался постоянно уверенным, несмотря
на все «новые взгляды» и
на все «перемены идей» Варвары Петровны, именно в том, что он всё еще обворожителен для ее женского сердца, то есть не только как изгнанник или как славный ученый, но и как красивый мужчина.
Он станет
на тебя жаловаться, он клеветать
на тебя начнет, шептаться будет о тебе с первым встречным, будет ныть, вечно ныть; письма тебе будет писать из одной комнаты в другую, в
день по два письма, но без тебя все-таки не проживет, а в
этом и главное.
— Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как вы всегда накурите; господи, что за воздух! Вы и чай не допили, а
на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор! Что
это за разорванные бумажки
на полу? Настасья, Настасья! Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы в залу пойдемте; я к вам за
делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
Этим словечком своим он остался доволен, и мы роспили в тот вечер бутылочку. Но
это было только мгновение;
на другой
день он был ужаснее и угрюмее, чем когда-либо.
Я промолчал, но слова
эти на многое намекали. После того целых пять
дней мы ни слова не упоминали о Липутине; мне ясно было, что Степан Трофимович очень жалел о том, что обнаружил предо мною такие подозрения и проговорился.
Когда пошли у нас недавние слухи, что приедет Кармазинов, я, разумеется, ужасно пожелал его увидать и, если возможно, с ним познакомиться. Я знал, что мог бы
это сделать чрез Степана Трофимовича; они когда-то были друзьями. И вот вдруг я встречаюсь с ним
на перекрестке. Я тотчас узнал его; мне уже его показали
дня три тому назад, когда он проезжал в коляске с губернаторшей.
— Никакого тут деликатнейшего
дела нет, и даже
это стыдно, а я не вам кричал, что «вздор», а Липутину, зачем он прибавляет. Извините меня, если
на свое имя приняли. Я Шатова знаю, а жену его совсем не знаю… совсем не знаю!
Заметьте при
этом, что если уж Алексею Нилычу могло показаться нечто странное, то что же
на самом-то
деле может оказаться, а?
— А вот же вам в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что
этот дуралей теперь не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ
на днях продали, и вот же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
Ma foi, [Право (фр.).] я и сам, всё
это время с вами сидя, думал про себя, что провидение посылает ее
на склоне бурных
дней моих и что она меня укроет, или как там… enfin, [наконец (фр.).] понадобится в хозяйстве.
— Да о самом главном, о типографии! Поверьте же, что я не в шутку, а серьезно хочу
дело делать, — уверяла Лиза всё в возрастающей тревоге. — Если решим издавать, то где же печатать? Ведь
это самый важный вопрос, потому что в Москву мы для
этого не поедем, а в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию,
на ваше хоть имя, и мама, я знаю, позволит, если только
на ваше имя…
Всё
это навело меня
на мысль, что тут еще прежде меня что-то произошло и о чем я не знаю; что, стало быть, я лишний и что всё
это не мое
дело.
— Вот так и сидит, и буквально по целым
дням одна-одинешенька, и не двинется, гадает или в зеркальце смотрится, — указал мне
на нее с порога Шатов, — он ведь ее и не кормит. Старуха из флигеля принесет иной раз чего-нибудь Христа ради; как
это со свечой ее одну оставляют!
— Не ответил «почему?». Ждете ответа
на «почему»? — переговорил капитан подмигивая. —
Это маленькое словечко «почему» разлито во всей вселенной с самого первого
дня миросоздания, сударыня, и вся природа ежеминутно кричит своему творцу: «Почему?» — и вот уже семь тысяч лет не получает ответа. Неужто отвечать одному капитану Лебядкину, и справедливо ли выйдет, сударыня?
— Нет, не басню Крылова хочу я прочесть, а мою басню, собственную, мое сочинение! Поверьте же, сударыня, без обиды себе, что я не до такой степени уже необразован и развращен, чтобы не понимать, что Россия обладает великим баснописцем Крыловым, которому министром просвещения воздвигнут памятник в Летнем саду, для игры в детском возрасте. Вы вот спрашиваете, сударыня: «Почему?» Ответ
на дне этой басни, огненными литерами!
Но, во-первых, сам Николай Всеволодович не придает
этому делу никакого значения, и, наконец, всё же есть случаи, в которых трудно человеку решиться
на личное объяснение самому, а надо непременно, чтобы взялось за
это третье лицо, которому легче высказать некоторые деликатные вещи.
Шатов, у которого я хотел было справиться о Марье Тимофеевне, заперся и, кажется, все
эти восемь
дней просидел у себя
на квартире, даже прервав свои занятия в городе.
Но
на первом плане все-таки стоял обморок Лизаветы Николаевны, и
этим интересовался «весь свет», уже по тому одному, что
дело прямо касалось Юлии Михайловны, как родственницы Лизаветы Николаевны и ее покровительницы.
В оба
эти дня, после свиданий, он лежал
на диване, обмотав голову платком, намоченным в уксусе; но в высшем смысле продолжал оставаться спокойным.
— Нет, не воображайте, я просто говорил, что вы не убьете, ну и там прочие сладкие вещи. И вообразите: она
на другой
день уже знала, что я Марью Тимофеевну за реку переправил;
это вы ей сказали?
— Н-нет, не Липутин, — пробормотал, нахмурясь, Петр Степанович, —
это я знаю, кто. Тут похоже
на Шатова… Впрочем, вздор, оставим
это!
Это, впрочем, ужасно важно… Кстати, я всё ждал, что ваша матушка так вдруг и брякнет мне главный вопрос… Ах да, все
дни сначала она была страшно угрюма, а вдруг сегодня приезжаю — вся так и сияет.
Это что же?
Варвара Петровна, измучившая себя в
эти дни заботами, не вытерпела и по уходе Петра Степановича, обещавшего к ней зайти и не сдержавшего обещания, рискнула сама навестить Nicolas, несмотря
на неуказанное время.
— Положим, вы жили
на луне, — перебил Ставрогин, не слушая и продолжая свою мысль, — вы там, положим, сделали все
эти смешные пакости… Вы знаете наверно отсюда, что там будут смеяться и плевать
на ваше имя тысячу лет, вечно, во всю луну. Но теперь вы здесь и смотрите
на луну отсюда: какое вам
дело здесь до всего того, что вы там наделали и что тамошние будут плевать
на вас тысячу лет, не правда ли?
— Не шутили! В Америке я лежал три месяца
на соломе, рядом с одним… несчастным, и узнал от него, что в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце бога и родину, — в то же самое время, даже, может быть, в те же самые
дни, вы отравили сердце
этого несчастного,
этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… Подите взгляните
на него теперь,
это ваше создание… Впрочем, вы видели.
Единый народ-«богоносец» —
это русский народ, и… и… и неужели, неужели вы меня почитаете за такого дурака, Ставрогин, — неистово возопил он вдруг, — который уж и различить не умеет, что слова его в
эту минуту или старая, дряхлая дребедень, перемолотая
на всех московских славянофильских мельницах, или совершенно новое слово, последнее слово, единственное слово обновления и воскресения, и… и какое мне
дело до вашего смеха в
эту минуту!
— Чтобы по приказанию, то
этого не было-с ничьего, а я единственно человеколюбие ваше знамши, всему свету известное. Наши доходишки, сами знаете, либо сена клок, либо вилы в бок. Я вон в пятницу натрескался пирога, как Мартын мыла, да с тех пор
день не ел, другой погодил, а
на третий опять не ел. Воды в реке сколько хошь, в брюхе карасей развел… Так вот не будет ли вашей милости от щедрот; а у меня тут как раз неподалеку кума поджидает, только к ней без рублей не являйся.
Он отстал. Николай Всеволодович дошел до места озабоченный.
Этот с неба упавший человек совершенно был убежден в своей для него необходимости и слишком нагло спешил заявить об
этом. Вообще с ним не церемонились. Но могло быть и то, что бродяга не всё лгал и напрашивался
на службу в самом
деле только от себя, и именно потихоньку от Петра Степановича; а уж
это было всего любопытнее.
— Это-с? — повернулся тоже и Лебядкин. —
Это от ваших же щедрот, в виде, так сказать, новоселья, взяв тоже во внимание дальнейший путь и естественную усталость, — умилительно подхихикнул он, затем встал с места и
на цыпочках, почтительно и осторожно снял со столика в углу скатерть. Под нею оказалась приготовленная закуска: ветчина, телятина, сардины, сыр, маленький зеленоватый графинчик и длинная бутылка бордо; всё было улажено чисто, с знанием
дела и почти щегольски.
— Я-с. Еще со вчерашнего
дня, и всё, что мог, чтобы сделать честь… Марья же Тимофеевна
на этот счет, сами знаете, равнодушна. А главное, от ваших щедрот, ваше собственное, так как вы здесь хозяин, а не я, а я, так сказать, в виде только вашего приказчика, ибо все-таки, все-таки, Николай Всеволодович, все-таки духом я независим! Не отнимите же вы
это последнее достояние мое! — докончил он умилительно.
—
Это дело; постойте
на крыльце. Возьмите зонтик.
Случилось
это так: как раз
на другой же
день после события у супруги предводителя дворянства нашей губернии, в тот
день именинницы, собрался весь город.
А потому опять-таки лишь одною лаской и непосредственным теплым участием всего общества мы могли бы направить
это великое общее
дело на истинный путь.
— А ведь вы не имели права драться, — шепнул он Ставрогину
на пятый уже
день, случайно встретясь с ним в клубе. Замечательно, что в
эти пять
дней они нигде не встречались, хотя к Варваре Петровне Петр Степанович забегал почти ежедневно.
Устояла, правда, в стороне довольно значительная кучка лиц, с своим особенным взглядом
на течение тогдашних
дел; но и
эти еще тогда не ворчали; даже улыбались.
Когда молодые показались
на улице,
на дрожках парой, делая визиты, узаконенные нашим обычаем непременно
на другой же
день после венца, несмотря ни
на какие случайности, — вся
эта кавалькада окружила дрожки с веселым смехом и сопровождала их целое утро по городу.
— А я думал, если человек два
дня сряду за полночь читает вам наедине свой роман и хочет вашего мнения, то уж сам по крайней мере вышел из
этих официальностей… Меня Юлия Михайловна принимает
на короткой ноге; как вас тут распознаешь? — с некоторым даже достоинством произнес Петр Степанович. — Вот вам кстати и ваш роман, — положил он
на стол большую, вескую, свернутую в трубку тетрадь, наглухо обернутую синею бумагой.
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести часов не выдержит, не то что шести
дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте
на женщину срока в шесть
дней! Ведь признаете же вы за мною некоторую опытность, то есть в
этих делах; ведь знаю же я кое-что, и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести
дней прошу, а для
дела.
Петр Степанович был человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нем, что он «человека сам сочинит да с ним и живет». Ушел он от фон Лембке вполне уверенный, что по крайней мере
на шесть
дней того успокоил, а срок
этот был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только
на том, что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого начала и раз навсегда, совершеннейшим простачком.
Четвертого
дня он вручил ему свою рукопись «Merci» (которую хотел прочесть
на литературном утре в
день праздника Юлии Михайловны) и сделал
это из любезности, вполне уверенный, что приятно польстит самолюбию человека, дав ему узнать великую вещь заранее.
«Успеешь, крыса, выселиться из корабля! — думал Петр Степанович, выходя
на улицу. — Ну, коли уж
этот “почти государственный ум” так уверенно осведомляется о
дне и часе и так почтительно благодарит за полученное сведение, то уж нам-то в себе нельзя после того сомневаться. (Он усмехнулся.) Гм. А он в самом
деле у них не глуп и… всего только переселяющаяся крыса; такая не донесет!»
— Довольно! Слушайте, я бросил папу! К черту шигалевщину! К черту папу! Нужно злобу
дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщина ювелирская вещь.
Это идеал,
это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна черная работа, а Шигалев презирает черную работу. Слушайте: папа будет
на Западе, а у нас, у нас будете вы!
— Ю-но-шеству! — как бы вздрогнул Лембке, хотя, бьюсь об заклад, еще мало понимал, о чем идет
дело и даже, может быть, с кем говорит. — Я, милостивый государь мой,
этого не допущу-с, — рассердился он вдруг ужасно. — Я юношества не допускаю.
Это всё прокламации.
Это наскок
на общество, милостивый государь, морской наскок, флибустьерство… О чем изволите просить?
Это неожиданное болезненное восклицание, чуть не рыдание, было нестерпимо.
Это, вероятно, была минута первого полного, со вчерашнего
дня, яркого сознания всего происшедшего — и тотчас же затем отчаяния, полного, унизительного, предающегося; кто знает, — еще мгновение, и он, может быть, зарыдал бы
на всю залу. Степан Трофимович сначала дико посмотрел
на него, потом вдруг склонил голову и глубоко проникнутым голосом произнес...
Эта большая Белая зала, хотя и ветхой уже постройки, была в самом
деле великолепна: огромных размеров, в два света, с расписанным по-старинному и отделанным под золото потолком, с хорами, с зеркальными простенками, с красною по белому драпировкою, с мраморными статуями (какими ни
на есть, но всё же статуями), с старинною, тяжелою, наполеоновского времени мебелью, белою с золотом и обитою красным бархатом.
— Нет, бросьте вы меня, праздный молодой человек! — накинулся он
на меня во весь голос. Я убежал. — Messieurs! [Господа! (фр.)] — продолжал он, — к чему волнение, к чему крики негодования, которые слышу? Я пришел с оливною ветвию. Я принес последнее слово, ибо в
этом деле обладаю последним словом, — и мы помиримся.
— Нимало;
эта каналья ничего не сумела устроить как следует. Но я рад по крайней мере, что вы так спокойны… потому что хоть вы и ничем тут не виноваты, ни даже мыслью, но ведь все-таки. И притом согласитесь, что всё
это отлично обертывает ваши
дела: вы вдруг свободный вдовец и можете сию минуту жениться
на прекрасной девице с огромными деньгами, которая, вдобавок, уже в ваших руках. Вот что может сделать простое, грубое совпадение обстоятельств — а?