Неточные совпадения
Птенца еще с самого
начала переслали в Россию, где он и воспитывался всё время
на руках каких-то отдаленных теток, где-то в глуши.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз
на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и
начинал колотить кулаками в стену.
На другой день случай был обличен в печати, и
начала собираться коллективная подписка против «безобразного поступка» Варвары Петровны, не захотевшей тотчас же прогнать генерала.
Вместо высших назначений она вдруг
начала заниматься хозяйством и в два-три года подняла доходность своего имения чуть не
на прежнюю степень.
И это там, где сам же он скопил себе «домишко», где во второй раз женился и взял за женой деньжонки, где, может быть,
на сто верст кругом не было ни одного человека,
начиная с него первого, хоть бы с виду только похожего
на будущего члена «всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии».
Он станет
на тебя жаловаться, он клеветать
на тебя
начнет, шептаться будет о тебе с первым встречным, будет ныть, вечно ныть; письма тебе будет писать из одной комнаты в другую, в день по два письма, но без тебя все-таки не проживет, а в этом и главное.
— Неужели вы думаете, —
начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, — неужели вы можете предположить, что я, Степан Верховенский, не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, — нищенскую коробку мою! — и взвалив ее
на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости?
— Да как же-с? —
начал он сам, осторожно смотря
на Степана Трофимовича с своего стула. — Вдруг призвали меня и спрашивают «конфиденциально», как я думаю в собственном мнении: помешан ли Николай Всеволодович или в своем уме? Как же не удивительно?
Мама требовала, чтобы Лиза сыграла ей какой-то вальс
на фортепиано, и когда та
начала требуемый вальс, то стала уверять, что вальс не тот.
Шигалев
начал, наконец, смотреть
на меня строго и нахмуренно, с самою наивною уверенностию, что я вдруг встану и уйду.
Он вдруг встал, повернулся к своему липовому письменному столу и
начал на нем что-то шарить. У нас ходил неясный, но достоверный слух, что жена его некоторое время находилась в связи с Николаем Ставрогиным в Париже и именно года два тому назад, значит, когда Шатов был в Америке, — правда, уже давно после того, как оставила его в Женеве. «Если так, то зачем же его дернуло теперь с именем вызваться и размазывать?» — подумалось мне.
Так просидели мы еще несколько минут в совершенном молчании. Степан Трофимович
начал было вдруг мне что-то очень скоро шептать, но я не расслушал; да и сам он от волнения не докончил и бросил. Вошел еще раз камердинер поправить что-то
на столе; а вернее — поглядеть
на нас. Шатов вдруг обратился к нему с громким вопросом...
Попав не в свое общество, такой господин обыкновенно
начинает робко, но уступите ему
на волосок, и он тотчас же перескочит
на дерзости.
Но
на дороге почти силой перехватил его Петр Степанович и утащил к окну, где и
начал о чем-то быстро шептать ему, по-видимому об очень важном, судя по выражению лица и по жестам, сопровождавшим шепот.
Тоже и без вестей пробыть не мог во всё время; но лишь только я, оставляя факты? переходил к сути дела и высказывал какие-нибудь предположения, то он тотчас же
начинал махать
на меня руками, чтоб я перестал.
Иногда, впрочем, он и не махал
на меня руками. Иногда тоже казалось мне, что принятая таинственная решимость как бы оставляла его и что он
начинал бороться с каким-то новым соблазнительным наплывом идей. Это было мгновениями, но я отмечаю их. Я подозревал, что ему очень бы хотелось опять заявить себя, выйдя из уединения, предложить борьбу, задать последнюю битву.
— Я замечаю, что вас сегодня ужасно трудно рассердить, и
начинаю вас бояться. Мне ужасно любопытно, как вы завтра явитесь. Вы, наверно, много штук приготовили. Вы не сердитесь
на меня, что я так?
— Я, конечно, понимаю застрелиться, —
начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания, — я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд, то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят люди
на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: «Один удар в висок, и ничего не будет». Какое дело тогда до людей и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
— Знаете ли вы, —
начал он почти грозно, принагнувшись вперед
на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно, не примечая этого сам), — знаете ли вы, кто теперь
на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова… Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя?
Попробуй я завещать мою кожу
на барабан, примерно в Акмолинский пехотный полк, в котором имел честь
начать службу, с тем чтобы каждый день выбивать
на нем пред полком русский национальный гимн, сочтут за либерализм, запретят мою кожу… и потому ограничился одними студентами.
Он опомнился лишь
на мосту, как раз
на самом том месте, где давеча ему встретился Федька; тот же самый Федька ждал его тут и теперь и, завидев его, снял фуражку, весело оскалил зубы и тотчас же
начал о чем-то бойко и весело растабарывать.
— Я
начинаю ничего не понимать! — злобно проговорил Ставрогин. — Почему все ждут от меня чего-то, чего от других не ждут? К чему мне переносить то, чего никто не переносит, и напрашиваться
на бремена, которых никто не может снести?
Ей хотелось перелить в него свое честолюбие, а он вдруг
начал клеить кирку: пастор выходил говорить проповедь, молящиеся слушали, набожно сложив пред собою руки, одна дама утирала платочком слезы, один старичок сморкался; под конец звенел органчик, который нарочно был заказан и уже выписан из Швейцарии, несмотря
на издержки.
[«Моего милого Августина» (нем.).] «Марсельеза» не замечает их, «Марсельеза»
на высшей точке упоения своим величием; но «Augustin» укрепляется, «Augustin» всё нахальнее, и вот такты «Augustin» как-то неожиданно
начинают совпадать с тактами «Марсельезы».
Петр Степанович был человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нем, что он «человека сам сочинит да с ним и живет». Ушел он от фон Лембке вполне уверенный, что по крайней мере
на шесть дней того успокоил, а срок этот был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только
на том, что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого
начала и раз навсегда, совершеннейшим простачком.
— И котлетку, и кофею, и вина прикажите еще прибавить, я проголодался, — отвечал Петр Степанович, с спокойным вниманием рассматривая костюм хозяина. Господин Кармазинов был в какой-то домашней куцавеечке
на вате, вроде как бы жакеточки, с перламутровыми пуговками, но слишком уж коротенькой, что вовсе и не шло к его довольно сытенькому брюшку и к плотно округленным частям
начала его ног; но вкусы бывают различны.
На коленях его был развернут до полу шерстяной клетчатый плед, хотя в комнате было тепло.
— Нет, вы вот
начали о прокламациях; скажите всё, как вы
на них смотрите?
— Я именно по такому делу, что хворать не следует, —
начал Петр Степанович быстро и как бы властно, — позвольте сесть (он сел), а вы садитесь опять
на вашу койку, вот так.
— Извините меня за предложенные вам вопросы, —
начал вновь Ставрогин, — некоторые из них я не имел никакого права вам предлагать, но
на один из них я имею, кажется, полное право: скажите мне, какие данные заставили вас заключить о моих чувствах к Лизавете Николаевне? Я разумею о той степени этих чувств, уверенность в которой позволила вам прийти ко мне и… рискнуть таким предложением.
— Ставрогин, —
начала хозяйка, — до вас тут кричали сейчас о правах семейства, — вот этот офицер (она кивнула
на родственника своего, майора). И, уж конечно, не я стану вас беспокоить таким старым вздором, давно порешенным. Но откуда, однако, могли взяться права и обязанности семейства в смысле того предрассудка, в котором теперь представляются? Вот вопрос. Ваше мнение?
— Итак,
на голоса! — объявила хозяйка. — Лямшин, прошу вас, сядьте за фортепьяно: вы и оттуда можете подать ваш голос, когда
начнут вотировать.
— Кажется, я их здесь
на окне давеча видела, — встала она из-за стола, пошла, отыскала ножницы и тотчас же принесла с собой. Петр Степанович даже не посмотрел
на нее, взял ножницы и
начал возиться с ними. Арина Прохоровна поняла, что это реальный прием, и устыдилась своей обидчивости. Собрание переглядывалось молча. Хромой учитель злобно и завистливо наблюдал Верховенского. Шигалев стал продолжать...
— А я бы вместо рая, — вскричал Лямшин, — взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их
на воздух, а оставил бы только кучку людей образованных, которые и
начали бы жить-поживать по-ученому.
Il se tenait a distance [Он держался
на расстоянии (фр.).] и когда
начал мне объяснять о приходе, то имел вид, что я… enfin, il avait l’air de croire que je tomberai sur lui immédiatement et que je commencerai а le battre comme plâtre.
Tous ces gens du bas étage sont comme ça, [короче, он как будто думал, что я немедленно брошусь
на него и
начну его нещадно бить.
Пускай до поры до времени en amis [
на дружеских
началах (фр.).]…
Кончив с лампадкой, Настасья стала в дверях, приложила правую ладонь к щеке и
начала смотреть
на него с плачевным видом.
Затем разинули рты
на крыльцо и
начали ждать.
Это вздор, что он прилетел
на тройке во весь опор и еще с дрожек будто бы
начал драться.
«Господи!» — послышалось из толпы. Какой-то парень
начал креститься; три, четыре человека действительно хотели было стать
на колени, но другие подвинулись всею громадой шага
на три вперед и вдруг все разом загалдели: «Ваше превосходительство… рядили по сороку… управляющий… ты не моги говорить» и т. д., и т. д. Ничего нельзя было разобрать.
— Вспомните, что мы виделись с вами в последний раз в Москве,
на обеде в честь Грановского, и что с тех пор прошло двадцать четыре года… —
начал было очень резонно (а стало быть, очень не в высшем тоне) Степан Трофимович.
— Cher monsieur Karmazinoff, [Дорогой господин Кармазинов (фр.).] — заговорил Степан Трофимович, картинно усевшись
на диване и
начав вдруг сюсюкать не хуже Кармазинова, — cher monsieur Karmazinoff, жизнь человека нашего прежнего времени и известных убеждений, хотя бы и в двадцатипятилетний промежуток, должна представляться однообразною…
Как многие из наших великих писателей (а у нас очень много великих писателей), он не выдерживал похвал и тотчас же
начинал слабеть, несмотря
на свое остроумие. Но я думаю, что это простительно. Говорят, один из наших Шекспиров прямо так и брякнул в частном разговоре, что, «дескать, нам, великим людям, иначе и нельзя» и т. д., да еще и не заметил того.
— Да вы его избалуете! — прокричал Петр Степанович, быстро вбегая в комнату. — Я только лишь взял его в руки, и вдруг в одно утро — обыск, арест, полицейский хватает его за шиворот, а вот теперь его убаюкивают дамы в салоне градоправителя! Да у него каждая косточка ноет теперь от восторга; ему и во сне не снился такой бенефис. То-то
начнет теперь
на социалистов доносить!
Сохранилась и у нас маленькая кучка особ осторожных, уединившихся в самом
начале и даже затворившихся
на замок.
Проникнутый гуманною и высокою целью… несмотря
на свой вид… тою самою целью, которая соединила нас всех… отереть слезы бедных образованных девушек нашей губернии… этот господин, то есть я хочу сказать этот здешний поэт… при желании сохранить инкогнито… очень желал бы видеть свое стихотворение прочитанным пред
началом бала… то есть я хотел сказать — чтения.
И если бы все вы, читатели, стали вдруг настолько добры, что, стоя
на коленях,
начали упрашивать со слезами: „“Пиши, о, пиши для нас, Кармазинов, — для отечества, для потомства, для лавровых венков”, то и тогда бы я вам ответил, разумеется поблагодарив со всею учтивостью: „“Нет уж, довольно мы повозились друг с другом, милые соотечественники, merci!
Удивила меня тоже уж слишком необыкновенная невежливость тона Петра Степановича. О, я с негодованием отвергаю низкую сплетню, распространившуюся уже потом, о каких-то будто бы связях Юлии Михайловны с Петром Степановичем. Ничего подобного не было и быть не могло. Взял он над нею лишь тем, что поддакивал ей изо всех сил с самого
начала в ее мечтах влиять
на общество и
на министерство, вошел в ее планы, сам сочинял их ей, действовал грубейшею лестью, опутал ее с головы до ног и стал ей необходим, как воздух.
Не знаю, сколько из этих семи… несомненных праведников нашего города… имели честь посетить ваш бал, но, несмотря
на их присутствие, я
начинаю чувствовать себя не безопасным.
Андрей Антонович всё время кадрили смотрел
на танцующих с каким-то гневливым недоумением, а когда начались отзывы в публике,
начал беспокойно озираться кругом.