Неточные совпадения
Крикнул он негромко и даже изящно; даже, может
быть, восторг
был преднамеренный, а жест нарочно заучен пред зеркалом, за полчаса пред чаем; но, должно
быть, у него что-нибудь тут не вышло, так
что барон позволил себе чуть-чуть улыбнуться, хотя тотчас же необыкновенно вежливо ввернул фразу
о всеобщем и надлежащем умилении всех русских сердец ввиду великого события.
Только два раза во всю свою жизнь сказала она ему: «Я вам этого никогда не забуду!» Случай с бароном
был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так много означал в судьбе Степана Трофимовича,
что я решаюсь и
о нем упомянуть.
Но, несмотря на мечту
о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил,
что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен
был иногда поглядывать на своего друга.
До управляющих
было до невероятности высоко, но его они встретили радушно, хотя, конечно, никто из них ничего
о нем не знал и не слыхивал кроме того,
что он «представляет идею».
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры,
чем из благодарности. «Клянусь же вам и пари держу, — говорил он мне сам (но только мне и по секрету), —
что никто-то изо всей этой публики знать не знал
о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало
быть,
был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало
быть, не
было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить
о том без ощущения обиды.
Виргинский всю ночь на коленях умолял жену
о прощении; но прощения не вымолил, потому
что все-таки не согласился пойти извиниться пред Лебядкиным; кроме того,
был обличен в скудости убеждений и в глупости; последнее потому,
что, объясняясь с женщиной, стоял на коленях.
Степану Трофимовичу, как и всякому остроумному человеку, необходим
был слушатель, и, кроме того, необходимо
было сознание
о том,
что он исполняет высший долг пропаганды идей.
Впадали и в общечеловеческое, строго рассуждали
о будущей судьбе Европы и человечества; докторально предсказывали,
что Франция после цезаризма разом ниспадет на степень второстепенного государства, и совершенно
были уверены,
что это ужасно скоро и легко может сделаться.
Всем откудова-то
было достоверно известно с подробностями,
что новая губернаторша и Варвара Петровна уже встречались некогда в свете и расстались враждебно, так
что одно уже напоминание
о госпоже фон Лембке производит будто бы на Варвару Петровну впечатление болезненное.
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы
будете не по шести, а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не то
что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [
что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте
о фон Лембке, если в самом деле
есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
— От Лизаветы, по гордости и по строптивости ее, я ничего не добилась, — заключила Прасковья Ивановна, — но видела своими глазами,
что у ней с Николаем Всеволодовичем что-то произошло. Не знаю причин, но, кажется, придется вам, друг мой Варвара Петровна, спросить
о причинах вашу Дарью Павловну. По-моему, так Лиза
была обижена. Рада-радешенька,
что привезла вам наконец вашу фаворитку и сдаю с рук на руки: с плеч долой.
Но из всех ее объяснений и излияний оказалось точным лишь одно то,
что действительно между Лизой и Nicolas произошла какая-то размолвка, но какого рода
была эта размолвка, —
о том Прасковья Ивановна, очевидно, не сумела составить себе определенного понятия.
Когда Степан Трофимович кончил и, уходя, объявил ученице,
что в следующий раз приступит к разбору «Слова
о полку Игореве», Варвара Петровна вдруг встала и объявила,
что лекций больше не
будет.
Она объяснила ему всё сразу, резко и убедительно. Намекнула и
о восьми тысячах, которые
были ему дозарезу нужны. Подробно рассказала
о приданом. Степан Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал всё, но ясно не мог сообразить. Хотел заговорить, но всё обрывался голос. Знал только,
что всё так и
будет, как она говорит,
что возражать и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
И вот теперь, пробыв за границей года четыре, вдруг появляется опять в своем отечестве и извещает
о скором своем прибытии: стало
быть, ни в
чем не обвинен.
Неужели тоже от сентиментальности?» Я не знаю,
есть ли правда в этом замечании Степана Трофимовича; я знаю только,
что Петруша имел некоторые сведения
о продаже рощи и
о прочем, а Степан Трофимович знал,
что тот имеет эти сведения.
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это
было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это
было нечто такое,
чего он уже более всего стыдился и
о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как в воде или в воздухе.
—
О, такова ли она
была тогда! — проговаривался он иногда мне
о Варваре Петровне. — Такова ли она
была прежде, когда мы с нею говорили… Знаете ли вы,
что тогда она умела еще говорить? Можете ли вы поверить,
что у нее тогда
были мысли, свои мысли. Теперь всё переменилось! Она говорит,
что всё это одна только старинная болтовня! Она презирает прежнее… Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и всё сердится…
Все наши еще с самого начала
были официально предуведомлены
о том,
что Степан Трофимович некоторое время принимать не
будет и просит оставить его в совершенном покое.
Но, странное дело, он не только не любопытствовал и не расспрашивал
о Степане Трофимовиче, а, напротив, сам еще прервал меня, когда я стал
было извиняться,
что не зашел к нему раньше, и тотчас же перескочил на другой предмет.
Когда я, в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу
о встрече утром с Липутиным и
о нашем разговоре, — тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий вопрос: «Знает Липутин или нет?» Я стал ему доказывать,
что возможности не
было узнать так скоро, да и не от кого; но Степан Трофимович стоял на своем.
— Вот верьте или нет, — заключил он под конец неожиданно, — а я убежден,
что ему не только уже известно всё со всеми подробностями
о нашемположении, но
что он и еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое,
чего ни вы, ни я еще не знаем, а может
быть, никогда и не узнаем, или узнаем, когда уже
будет поздно, когда уже нет возврата!..
Я промолчал, но слова эти на многое намекали. После того целых пять дней мы ни слова не упоминали
о Липутине; мне ясно
было,
что Степан Трофимович очень жалел
о том,
что обнаружил предо мною такие подозрения и проговорился.
Он выдвинул ящик и выбросил на стол три небольшие клочка бумаги, писанные наскоро карандашом, все от Варвары Петровны. Первая записка
была от третьего дня, вторая от вчерашнего, а последняя пришла сегодня, всего час назад; содержания самого пустого, все
о Кармазинове, и обличали суетное и честолюбивое волнение Варвары Петровны от страха,
что Кармазинов забудет ей сделать визит. Вот первая, от третьего дня (вероятно,
была и от четвертого дня, а может
быть, и от пятого...
Но я смолчал нарочно. Я даже сделал вид,
что не решаюсь обидеть его ответом отрицательным, но не могу отвечать утвердительно. Во всем этом раздражении
было нечто такое,
что решительно обижало меня, и не лично,
о нет! Но… я потом объяснюсь. Он даже побледнел.
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно
быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку, как я, да еще снисходят до того,
что сами просят секрета. Это
что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь
о Николае Всеволодовиче неожиданных?
Мне вспомнился в это мгновение рассказ
о том,
что она
была чуть не больна, когда ее увезли одиннадцати лет в Петербург; в болезни будто бы плакала и спрашивала Степана Трофимовича.
Этот Маврикий Николаевич
был артиллерийский капитан, лет тридцати трех, высокого росту господин, красивой и безукоризненно порядочной наружности, с внушительною и на первый взгляд даже строгою физиономией, несмотря на его удивительную и деликатнейшую доброту,
о которой всякий получал понятие чуть не с первой минуты своего с ним знакомства. Он, впрочем,
был молчалив, казался очень хладнокровен и на дружбу не напрашивался. Говорили потом у нас многие,
что он недалек; это
было не совсем справедливо.
— Заметьте эту раздражительную фразу в конце
о формальности. Бедная, бедная, друг всей моей жизни! Признаюсь, это внезапноерешение судьбы меня точно придавило… Я, признаюсь, всё еще надеялся, а теперь tout est dit, [всё решено (фр.).] я уж знаю,
что кончено; c’est terrible. [это ужасно (фр.).]
О, кабы не
было совсем этого воскресенья, а всё по-старому: вы бы ходили, а я бы тут…
Эти дружеские пальцы вообще безжалостны, а иногда бестолковы, pardon, [простите (фр.).] но, вот верите ли, а я почти забыл обо всем этом,
о мерзостях-то, то
есть я вовсе не забыл, но я, по глупости моей, всё время, пока
был у Lise, старался
быть счастливым и уверял себя,
что я счастлив.
Я воспользовался промежутком и рассказал
о моем посещении дома Филиппова, причем резко и сухо выразил мое мнение,
что действительно сестра Лебядкина (которую я не видал) могла
быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его жизни, как выражался Липутин, и
что очень может
быть,
что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и всё.
Я кстати упомянул и
о разговоре моем с Кирилловым и прибавил,
что Кириллов, может
быть, сумасшедший.
—
О, почему бы совсем не
быть этому послезавтра, этому воскресенью! — воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, — почему бы не
быть хоть одной этой неделе без воскресенья — si le miracle existe? [если чудеса бывают (фр.).] Ну
что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество, et que tout soit dit! [и пусть всё
будет кончено (фр.).]
О, как я любил ee! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
— Vingt ans! И ни разу не поняла меня,
о, это жестоко! И неужели она думает,
что я женюсь из страха, из нужды?
О позор! тетя, тетя, я для тебя!..
О, пусть узнает она, эта тетя,
что она единственная женщина, которую я обожал двадцать лет! Она должна узнать это, иначе не
будет, иначе только силой потащат меня под этот се qu’on appelle le [так называемый (фр.).] венец!
И наконец, книга должна
быть любопытна даже для легкого чтения, не говоря уже
о том,
что необходима для справок!
Всё это навело меня на мысль,
что тут еще прежде меня что-то произошло и
о чем я не знаю;
что, стало
быть, я лишний и
что всё это не мое дело.
Утром, как уже известно читателю, я обязан
был сопровождать моего друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен
был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я сам не знал
о чем, и способствовать ей — сам не знал в
чем.
В последние дни между обоими домами пошло на совершенный разрыв,
о чем уже и
было мною вскользь упомянуто.
Варвара Петровна безмолвно смотрела на нее широко открытыми глазами и слушала с удивлением. В это мгновение неслышно отворилась в углу боковая дверь, и появилась Дарья Павловна. Она приостановилась и огляделась кругом; ее поразило наше смятение. Должно
быть, она не сейчас различила и Марью Тимофеевну,
о которой никто ее не предуведомил. Степан Трофимович первый заметил ее, сделал быстрое движение, покраснел и громко для чего-то возгласил: «Дарья Павловна!», так
что все глаза разом обратились на вошедшую.
Выходило, стало
быть,
что вчерашний «фрак любви»,
о котором он кричал Шатову, существовал действительно.
— Нет, это
было нечто высшее чудачества и, уверяю вас, нечто даже святое! Человек гордый и рано оскорбленный, дошедший до той «насмешливости»,
о которой вы так метко упомянули, — одним словом, принц Гарри, как великолепно сравнил тогда Степан Трофимович и
что было бы совершенно верно, если б он не походил еще более на Гамлета, по крайней мере по моему взгляду.
— То
есть в том смысле,
что чем хуже, тем лучше, я понимаю, понимаю, Варвара Петровна. Это вроде как в религии:
чем хуже человеку жить или
чем забитее или беднее весь народ, тем упрямее мечтает он
о вознаграждении в раю, а если при этом хлопочет еще сто тысяч священников, разжигая мечту и на ней спекулируя, то… я понимаю вас, Варвара Петровна,
будьте покойны.
—
О, это мой характер! Я узнаю себя в Nicolas. Я узнаю эту молодость, эту возможность бурных, грозных порывов… И если мы когда-нибудь сблизимся с вами, Петр Степанович,
чего я с моей стороны желаю так искренно, тем более
что вам уже так обязана, то вы, может
быть, поймете тогда…
Прежде всего упомяну,
что в последние две-три минуты Лизаветой Николаевной овладело какое-то новое движение; она быстро шепталась
о чем-то с мама и с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее
было тревожно, но в то же время выражало решимость. Наконец встала с места, видимо торопясь уехать и торопя мама, которую начал приподымать с кресел Маврикий Николаевич. Но, видно, не суждено им
было уехать, не досмотрев всего до конца.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу,
что причиной многих слухов
было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение,
о котором я уже упоминал прежде, в начале моего рассказа.
— Je voulais convertir. [Я хотел переубедить (фр.).] Конечно, смейтесь. Cette pauvre тетя, elle entendra de belles choses! [А эта бедная тетя, хорошенькие вещи она услышит! (фр.)]
О друг мой, поверите ли,
что я давеча ощутил себя патриотом! Впрочем, я всегда сознавал себя русским… да настоящий русский и не может
быть иначе, как мы с вами. Il у a là dedans quelque chose d’aveugle et de louche. [Тут скрывается что-то слепое и подозрительное (фр.).]
«Я же и перевозил», — прибавил Липутин и, прервав
о Лебядкиных, вдруг возвестил мне,
что Лизавета Николаевна выходит за Маврикия Николаевича, и хоть это и не объявлено, но помолвка
была и дело покончено.
— То
есть я ведь ничего определенного, — вскинулся вдруг Петр Степанович, как бы защищаясь от ужасного нападения, — знаете, я пустил в ход жену Шатова, то
есть слухи
о ваших связях в Париже,
чем и объяснялся, конечно, тот случай в воскресенье… вы не сердитесь?
— То
есть именно так рассказали, чтобы оставить сомнение и выказать нашу стачку и подтасовку, тогда как стачки не
было, и я вас ровно ни
о чем не просил.
— Я ничего, ничего не думаю, — заторопился, смеясь, Петр Степанович, — потому
что знаю, вы
о своих делах сами наперед обдумали и
что у вас всё придумано. Я только про то,
что я серьезно к вашим услугам, всегда и везде и во всяком случае, то
есть во всяком, понимаете это?